– А ты ещё спрашиваешь: зачем да почему?
За окном глухо ветер воет, нагнетая метель…
– Может быть, ты думаешь, что ни сегодня – завтра завьюжит за окном, заметёт все стёжки-дорожки, и окажемся здесь вдвоём заложниками матушки-зимы? Занесёт – не откопают?! Не бойся. Ни заносы, ни морозы – нам всё нипочём. Что зима?! Нет, не зимы надо страшиться. Даст бог, перезимуем… Это даже хорошо, что дни зимой – короткие, ночи – длинные…
Неведомо, однако ж, рыжей псине душевное смятение.
– Во всякой жизни, думаешь, всегда есть место для другой жизни. Но кто сказал, будто всяк сущему предопределена одна дорога? Что поле своё пересекаешь единожды?
Блики догорающих в топке камина углей в отсвете языков пламени выхватывают недремлющего ока пытливый взор, устремлённый в открытое в мир окно, где иссиня-чёрной ночи полотно, с тремя мерцающими лазурными точками, манит в бесконечную даль вселенной…
Забрезжил рассвет. Вспыхнула утренняя зоренька. И уже хозяйкой под заснеженное утро жалует зима. Без оттепелей на всходе, с трескучими морозами и снежными намётами, ей долго свирепствовать, пока сама же не прослезится до сроку от собственной суровости и не оттает норовом. Но чем грозит она на самом деле, не может знать наверное никто, даже духи сей богом забытой обители, от мира удалённой, казалось бы, навечно.
Рваный рубль
Примерещится же?!
В тот декабрьский вечер я допоздна засиделся на кафедре: новогодний парад стенных газет. Снизошло ли вдохновение, нет ли вдохновения, а ты давай – твори. Вот и творил, малюя чёрт-те что на ночь глядючи, пока, гонимый голодом и ленью, не очутился в безлюдном торговом зале универсама.
В час перед закрытием, когда мешочники разъезжаются электричками по всем ближним и дальним окрестностям и центр столицы пустеет, здесь хоть что-то да можно улучить. Не то чтобы я в самом деле спешил, нет, скорее, я чувствовал, что мне следовало бы поторапливаться, а вместо этого, напротив, получалось так, что я всячески мешкаю, и оттого, разумеется, ощущал в себе некоторое неудовольствие. Побродив неспешно по торговому залу и вспугнув гулкое эхо, затем наскоро побросав в корзину то немногое, на что глаз пал: заветревшийся обрез варёной колбасы, треугольник топлёного молока да сдобную плюшку сердечком, – я направился к кассе, чтобы расплатиться за покупки.
Кассирша, пожилая женщина в тёмно-голубом халате, устало взглянув на меня своими покрасневшими безразличными глазами, едва очнулась от полудрёмы и, небрежно беря в руки и ощупывая одну мою покупку за другой, двумя средними пальцами перекидывала туда-сюда засаленные костяшки на счётах: 47, 25 и 24…
– С вас будет… э-э-э… 96 копеек, – пересчитав ещё раз, уже в обратную сторону, наконец сказала она и пробила чек, провернув справа ручку кассового аппарата.
Я выложил в пришпиленную к прилавку гвоздём оловянную плошку купюру в половину аванса достоинством, то есть четвертак.
Она закатила глаза кверху, в которых так и читалось: «О, господи!» – и, пожевав беззвучно губами, выдавила из себя:
– Сдачи нет.
– И что? – опешил я.
– Мелочь давай.