Книги

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

22
18
20
22
24
26
28
30

Не латинским языком, не греческим, не еврейским, не же иным каким ищет от нас говоры господь, но любви с прочими добродетелями хочет; того ради я и небрегу о красноречии, и не унижаю своего языка русского, но простите же меня грешного, а вас всех рабов Христовых бог простит и благословит.

Протопоп Аввакум

На пороге повести

Без лица

Надо быть подло влюблённым в себя, чтобы писать без стыда о самом себе. Тем только себя извиняю, что не для того пишу, для чего все пишут… Если я вздумал записать слово в слово всё, что случилось со мной… то вздумал это вследствие внутренней потребности: до того я поражён всем свершившимся… С досадой, однако, предчувствую, что, кажется, нельзя обойтись без описания чувств и размышлений (быть может, даже пошлых): до того развратительно действует на человека всякое литературное занятие, хотя бы и предпринятое единственно для себя. Размышления же могут быть очень пошлы, потому что то, что сам ценишь, – очень возможно, не имеет никакой цены на посторонний взгляд… К делу, хотя ничего нет мудрёнее, как приступить к какому-нибудь делу, – быть может, даже ко всякому делу.

Ф.М. Достоевский. Подросток

Извилистая лента двухрядной узкой дороги, с разделительной сплошной полосой, сначала долго карабкалась в гору, вынуждая терпеливо волочиться вслед за какой-нибудь доходягой «Волгой», затем с ветерком увлекала с горы, чтобы тут же, завязав очередную петлю своего пути, ввинтиться в ещё более крутой подъём. По обеим сторонам дороги – то тут то там, то вверху то внизу – в отдалении были разбросаны безымянные новосёлки. Изредка асфальтное серое полотно надвое рассекало небольшую деревеньку. Они-то, эти деревеньки, да к тому ещё ручьи-речушки, своими привычными для нашего глаза и уха названиями ненавязчиво подсказывали, что ты не в Альпах, не на Пиренеях, даже не в Крыму или на Кавказе, а, несмотря на серпантин горной по всем признакам дороги, на великой русской равнине, где вдруг причудливым образом смешалось всё: и природа, и нравы, и стили, и даже времена – старые и новые.

Вот в приоткрытое окно пахнуло печным дымком, повеяло горелой листвой от костра, и впереди за поворотом, пестря красными и зелёными крышами, щерясь башенками, эркерами, фронтонами, трубами да сплошными заборами, оградившими от мира пяди земли с небезыскусно возведёнными на них постройками, на взгорье показалось село. В строительных лесах полуразрушенный купол церкви, какие-то вековые развалины за ней – то ли колоколенки, то ли часовенки. Село располагалось на самой вершине самого высокого из всех окрестных холмов, с которого открывался вид на бесконечные холмистые дали – в багряных и в жёлто-зелёных заплатах осени побуревшие леса да проплешины пожухлых лугов средь них.

На росстани, изогнувшись, главная дорога круто приняла влево и по дуге чуть назад, чтобы, пробежав по пологому равнинному склону с десяток километров, своим обратным концом вернуться к шумному шоссе, – вправо загогулиной шмыгнула лента неровного асфальта, сузившаяся до одного единственного ряда в обе стороны и местами едва не растворяющаяся в широких суглинистых обочинах. Будто по волнам и порогам, подобно горному ручью, она стремительно увлекала вниз, в овраг, к сырому подножью. Оскалившись на прощанье щербатой ухмылкой серых замшелых кровель да покосившейся на склоне оврага изгороди, село на задворках кончалось заброшенной фермой, уткнувшейся в песчаный карьер.

Вскоре за карьером асфальт неожиданно заместился булыжником. Веками тёртая, скоблёная гладь булыжной мостовой – тем не менее тряская и шумная – неизменно вела под уклон. Один за другим замелькали дорожные знаки: «Кроме грузового транспорта», «Проезда нет», «Тупик» и наконец: «Лес – наше богатство», с изображением перечёркнутой горящей спички. Могучие ели всё теснее жались к каменному полотну, в приветствии покачивая мохнатыми лапами. При взгляде назад уж не видать за вершиной холма ни села, ни солнца, да и сама, кажется, цивилизация отступила за хмурый горизонт.

Меж пойм двух своенравных речушек, отнюдь не замерзающих в стужу и студёных в знойную пору, по самому водоразделу на многие безлюдные вёрсты в глубь лесов пролегла гряда более или менее высоких холмов. Зарядят, случись, обложные дожди, не говоря уж о вешних водах, и бесчисленные болотистые старицы разольются из низин, побегут щупальцами проток навстречу друг другу, сплетаясь в непроходимую сеть болот и озёр; вслед за тем выйдут из своих берегов ручьи и речушки, заполняя овраги мутными водами, и уже, глядишь, в сплошном безбрежном море островами торчат сами холмы. Там, где вчера была тропа, сегодня ручей бежит, где луг – там болото; впрочем, стоит лишь чуток задержаться в зените ясному солнышку или ударить морозцу, как земля жадно впитает в себя воды, просыхая прямо на глазах.

На тормозах машина спустилась к мосточку через ручей (повеяло сыростью и гнилью), перекатилась через ребристую горбатую стлань, – и тут-то вдруг узкое полотно словно саблей вспороло набежавшего холма вспученное брюхо… чем выше, тем глубже и тем круче пролегла змейкой-закорюкой булыжная мостовая.

Натужно ревя, как будто бы в недоумении, чего от неё хотят, машина с огромным трудом входила в роль верхолаза. Казалось, отвесные склоны земляного ущелья вот-вот сомкнутся вверху лесным дремучим сводом, образуя лаз для неслучайного в этих местах путника. Прямо в лобовое стекло уставились сизые с краснинкой осенние облака… Ещё одно усилие, и закатное холодное солнце, прорвавшись некстати сквозь сплошную пелену облаков и чащу леса, ударило сзади сразу во все зеркала и ослепило. И узкая крутая дорога, и низкое хмурое небо, внезапно прохудившееся на северо-западе, и лесистые холмы окрест, и припустившая машина со всем тем, что в ней, – враз всё стало на свои привычные места. Взрезавши гору от подошвы до самой макушки, дорога тут же, на перевале, и сама вышла, исчерпавшись.

Впереди – ржавый «кирпич», за ним – обрыв и извилистая тропинка вниз, за обрывом – другой холм, и дальше сплошь бескрайние безлюдные дали. Тупик, конец дороге, а с ним, кажется, и самый край света.

Здесь-то, на перевале, как этакий пуп земли, и укрылась от чужих глаз деревушка с чудным названием Курёха. Деревушка, собственно говоря, никакая не деревушка, а бывший барский дом с дюжиной хозяйственных и иных построек, обжитых и в разные годы обустроенных пришлыми самосёлами на современный им лад. Из полутора десятка дворов лишь только в двух – трёх, не более, ещё обитают те, кто именует себя старожилами.

К зиме здешняя жизнь, очевидно, и вовсе замрёт.

Машина подкатила к некогда помещичьей усадьбе – добротному, хотя и почерневшему изрядно от времени бревенчатому двухэтажному срубу с двумя флигельками, чудом уцелевшему в кутерьме немилосердного для его былых хозяев лихолетья. Завидя остановившуюся у дома машину, от завалинки к калитке вслед за рыжим лохматым псом засеменила с виду вроде как деревенская девочка. Ростом с пятиклассницу, в сером пальтишке на вырост; шерстяной вязаный платок мышиного оттенка покрывает голову, укутывает шею и накрест захлёстывает туловище поверх пальто; на ногах бурки с калошами. Щёки раскраснелись, изо рта пар валит, и она выговаривает бойко на старый, забытый лад, точно бы округляя и при том отделяя в своей живой речи один чистый напевный звук от другого:

– Здравствуй-здравствуй, милай. Я оно говорю себе: где ж то, онодысь, запропастился? Чай не захворал? Не случилось ли чего лихого?

Не деревенская, однако, девочка – то бабка Настёна вышла навстречу. Ей уж далеко за 80. А точнее никто не знает. Даже сама не ведает. И все лета свои, говорит, здесь, в барском доме, так и прожила, всех хозяев, всех властей пережила, всё больше ржаным хлебушком из печи, да козьим молочком, да ягодой лесной питаясь, свежим воздухом дыша, ключевую водицу попивая.

– Да погоди ж ты, экой бестолковой! – бранит она большого рыжего пса дворовой породы, что, деребя когтями запертую калитку, рвётся напролом, и за ухо, за ухо оттаскивает его. – Коли сломаешь, кто ладить-то буде, а?! Ты, что ль, Чубайс, окаянный?! Такой-рассякой!