Он усмехается, целует меня — губы, скула, висок. Прикусывает ухо, ласкает языком. Я выгибаюсь, шепчу:
— Дан… я хочу еще.
Он прижимает крепче, пробегает пассажем вдоль спины — у него очень сильные и чуткие пальцы. Откликаюсь стоном: h-moll. Чувство полноты сбивает дыхание, смешивает тональности. Я хватаюсь за его плечи, впиваюсь в губы — и двигаюсь, двигаюсь навстречу: тема сплетается с противосложением в порывистой фуге фа диез, танец на нотном стане, шелк полированного дерева и слоновая кость клавиш, звон сопрановой струны и глубокая вибрация басов. Я — рояль, я — его музыка, я — он…
Щелкнул пульт, и прелюдия Рахманинова оборвалась. Черно-белые кадры воспоминаний улеглись обратно, в холодный сундук памяти, к таким же драгоценным кадрам. В читальном зале повисла тишина. Пусто. Холодно. Мертво. Только доносится шум Петровки, еле слышно гудит кондиционер, а из абонемента долетают обрывки голосов: студенты всегда сдают книги в последний момент.
Я посмотрела в окно. Прямо напротив — афишная тумба. Крупными буквами: «Сергей Рахманинов. Концерт для фортепиано с оркестром. Исполняет Даниил Дунаев». И портрет: узкое лицо, известное всем почитателям классической музыки.
Он пришел без двух минут шесть.
— Лилия Моисеевна здесь? — звучный драматический тенор взлетел на второй этаж, минуя две закрытые двери.
Миг я слушала собственное сердце: откликнется? Промолчит? Застучало. Я улыбнулась, вдохнула запах старой бумаги, провела пальцем по резной спинке кресла, наслаждаясь ощущением дерева, и сбежала вниз.
— Лилия Моисеевна, вас спрашивает господин Дунаев! — встретила меня девушка, работающая на абонементе. Удивленный прищур, поджатые губы.
Я в ответ пожала плечами и пошла навстречу Дану.
— Здравствуй, — сказали мы одновременно и так же одновременно улыбнулись.
Он рассматривал меня, словно ожидал вместо тридцатилетней барышни а-ля синий чулок увидеть Анжелину Джоли. Я же рассматривала нити седины, еще больше заострившийся подбородок и проваливалась в почти позабытую за шесть лет разлуки атональную симфонию его чувств.
— Ты совсем не изменилась.
— Ты совсем не изменился.
Сказали в унисон, с сожалением и восхищением. Только один — правду, а второй — ложь.
Дан протянул букетик фиалок, поймал и поцеловал руку.
— Пойдем со мной, — то ли попросил, то ли велел он. — Ты мне нужна сегодня. Очень.
Я кивнула, бросила за спину: «Ниночка, закройте сегодня сами!» — и вышла в гудящую моторами и клаксонами майскую жару.
Мы шли быстро, почти бежали: наперерез Тверской, к Большой Никитской. На бегу перекидывались рваными, ненужными фразами: «Как ты?» — «А ты?» — «Отлично», — просто чтоб услышать голос. На нас оборачивались, кто-то даже сфотографировал. Зрелище и впрямь было странное: породистый джентльмен в белой рубашке и при бабочке тащит за руку девицу в длинной юбке и мешковатом свитере, с живыми фиалками в растрепанной прическе, при этом оба смеются, словно подростки, а с афиш на все это строго смотрит его же лицо.
Около служебного подъезда вышагивал Николаич, продюсер Дана. Он ругался в телефон и шарил глазами по толпе. Едва заметив Дана, Николаич помчался навстречу, распихивая перекуривающих перед концертом оркестрантов.