Книги

Половодье

22
18
20
22
24
26
28
30

И все же веселье больше не вернулось, может, из-за того, что непременно должно было что-то случиться, что-то подготовленное раньше, важное и совсем не простое, оправдывающее присутствие среди них старшего комиссара полиции.

И тут Карлик стал рассказывать — а ведь обычно он был скуп на слова, все больше ждал, что ему скажут, хотя слушать и не умел — не хватало терпения. Впрочем, рассказы его друзей почти никогда не были связными и чаще всего сводились к перечислению конкретных фактов. Однако на сей раз, будто стремясь от чего-то избавиться, рассказывал он, и начал сразу, без предисловий.

— Во время войны меня взял Костенски Гёза. Я знал его давно и побаивался, как будто чувствовал, что меня подстерегает опасность. Откуда опасность — не ведаю. Я всегда в таких случаях только чувствую беспокойство, чего-то жду…

Надеюсь я только на себя. Я скрылся в доме своего брата Иона (он, правда, не хотел меня принимать — трусил и еще не хотел быть, как мы) и спал с пистолетом под подушкой.

Ион тоже начал до войны с контрабанды, а потом у него не очень-то пошли дела на Тисе. Он перегонял скот по ночам, ночью он не боялся, что его пристрелят.

А потом он женился на женщине, не очень молодой, но доброй, из нашего же села. Из хорошей семьи ее взял, к ней сватался один писарь, прямо с ума сходил.

Писарь этот, господин Йози, был из Апши — ты, Пали, его знаешь.

У этой женщины померли родители, оставив ей кое-какое состояньице, небольшое, но все же… Леса около двадцати югаров[5]. Дядюшка у нее был священником в Тарасе. Она жила одна, а писарь этот, Йози, приходил на ночь и спал у нее на пороге, рядом с собакой, и та на него не лаяла. Они друг к другу привыкли, собака и писарь. Ведь и писарь был вроде собаки при этой Ануце. Люди над ним смеялись, а он и ухом не вел, ходил как скаженный, потому-то Ануца за него и не пошла. Только так, за нос поводила год целый. А пошла она за моего брата Иона, был он парень ладный и силен как бык. Но это уже потом, когда писарь помер и другие стали пробовать счастья — все люди видные.

Жила она в доме со служанкой, та дуреха была, но сильная и постоянно за ней ходила, и делала все, что ей приказывали, и защищала ее. Старухи крестились, когда проходили мимо ее дома, поп Дорош поминал ее в проповеди каждое воскресенье. Землю ей помогала обрабатывать служанка, а также русские из Рарэу, потому что после этой истории с Йози жены не разрешали своим мужьям ступать за ее ограду. Потом, значит, вышла она за Иона, и Иона нашего точно подменили. Меня и знать не хотел, только и делал, что работал дома или в поле. И то правда, работы хватало с утра и до ночи. А с нее не сводил глаз. Я у них спрятался, когда почуял беду, хотя брат не больно-то хотел меня приютить. Но и на улицу не смел выгнать. Все только смотрел на меня и спрашивал: «Долго еще у нас останешься или уйдешь скоро?» А я ему: «Ничего, вы прокормите меня». И сидели мы так дома, и стал и я на сноху заглядываться. Пройдет она мимо, постучит пятками, заденет меня своей широкой юбкой, и в носу у меня остается ее запах. Бывало, занимаюсь работой — режу ложки. А краем глаза за ней слежу. И казалось мне, что она мимо меня все ближе проходит. А Ион как-то странно на меня смотрит, при ней он так не смел на меня смотреть. Я же, бывало, смеюсь над ним: «Что-то у тебя в дому курица закукарекала, видно, стала горластее петуха». А он все молчит и уж не улыбается, лишь чуть скривит губы и молчит, потому что она молчит. Уж не знаю, что это такое было, только помнится, как встану, начну ложки резать — не могу глаз от нее отвести. Росло во мне желание, как болезнь, и, когда становилось невмоготу, выходил я во двор и опрокидывал на голову ведро холодной воды из колодца. Да только будто еще сильнее загорался. Все думал: ведь сноха она мне, жена брата, и он меня уже подозревает. Спал я на простынях, словно на крапиве, всю ночь извивался в постели и слышал, как они там извиваются, и все казалось мне, что она нарочно так делает, чтобы мне слышно было.

Однажды стала она при мне мыть ноги. Увидел я ее белые округлые колени и едва не обезумел. Подошел к ней и говорю: «Вы меня кормите, дай и я тебе послужу» — и стал я мыть ей ноги только ради того, чтобы коснуться этих белых горячих коленей, чтобы видеть их, почувствовать ладонью. И она глядела на меня, и я был уверен, что она понимает. Слышите, я, Карлик, точно этот жалкий писарь Йози…

Тогда поднял я на нее затуманенные глаза и, стиснув зубы, сказал: «Ты для них все равно что пресвятая Мария, я же только сам себе указ, и, если сам себе не могу приказывать, тогда я не мужчина и зря живу на этой земле». И собрался я сдуру отрезать себе палец и выбросить его в окно. Вынул садовый нож и, только почувствовав его холодное лезвие, подумал, что хочу это сделать, потому что не умею себе приказать. Я спрятал нож в карман, лег в постель, закрыл глаза и приказал себе: «Спи, дубовая твоя голова» — и через несколько минут заснул и проснулся другим человеком. Я победил, я смотрел на Иона ясными глазами, и он смотрел на меня, и он понял, что теперь уже не о чем тревожиться.

Я больше не резал ложки, целыми днями я спал, будто после тяжкой работы. Так крепко я спал, что на вторую ночь и не почувствовал легавых, услышал только, как разбилось окно и увидел, как спрыгивает пара сапог; я засунул руку под подушку, в глаза мне ударил яркий свет фонаря, и я понял, что все кончено. Тут они прикладами разбили двери, и в комнату ворвался сам Костенски Гёза и шесть полицейских, а на улице стояли человек десять — двенадцать жандармов с султанами на шапках.

Когда меня связывали, каждый ударил прикладом по моей спине, и я подумал, что они хотят убить меня на месте. Но они увезли меня в город, с этой самой ночи началось избиение. Им нужно было еврейское золото, которое я тогда прятал, оружие и многое другое. Уж ты прости, Месешан, но ты рядом с Костенски Гёзой — дитя. Как он бил! Он сидел на столе, вместо потерянного глаза у него было вставлено черное стекло. И бил только левой рукой. Он и его люди, всего пять или шесть человек — а казалось, тебя драли когтями дикие звери.

Тогда-то и случилась эта странная история. После всех этих побоев я спрашивал себя, зачем мне жить дальше, я понял, что меня убьют, но я не знал, где спрятано все золото. То, что знал, я сказал. И я думал, значит, зачем мне дальше жить, потому что ведь они опять будут меня бить, это они умели. Они засовывали мне осколки стекла под ногти, совали мои ноги в кипяток и смеялись, а я вначале чувствовал себя как ребенок, и мне хотелось плакать не только от боли, но от жалости к себе. Да, как я уже сказал, мне было себя жалко. Жалость к себе усиливала боль от ударов, и мне было жаль своего тела. Арапник бил меня не только по телу, но и по душе. Так я мучил себя больше, чем они меня мучили, а потом мне пришла в голову одна мысль и одно желание.

Карлик на мгновение замолчал; он больше не глядел на них, он смотрел в пустоту, как будто вокруг никого не было. Таким его еще никогда не видели. Он говорил, вспоминал, как бы раскрывая свою душу. А большинство тех, кто сидел за столом, даже и не подозревали, что существуют подобного рода вещи. Поэтому многие пришли в замешательство, как-то сжались, сдвинулись, сблизив узкие лбы и нахмурив брови от тщетного усилия — понять.

Карлик продолжал:

— И вот как раз когда я был в таком состоянии, пожалел я горько, что не сошелся с Ануцей. Ну и что ж, что она жена моего брата? Сколько нам жить на земле и что нас ожидает? Я вот справился с собой и гордился тем, что умею себе приказывать, что сам себе хозяин. Но ведь надо мной столько хозяев, которые могут меня убить! Зачем же мне самому себя обуздывать и мучить, когда столько людей могут меня мучить?

Они били меня, а я мечтал о белом теле, которое видел и которое дорисовывало мне мое воображение: круглое и теплое колено, сильные белые икры. Я страдал, но вместе с тем я укрепился духом, и, когда меня, окровавленного, бросили на солому, я смотрел в пустоту и думал о ней и жалел, что не спал с ней, кем бы она мне ни приходилась. Вот чего мне больше всего в жизни было жаль. Что обуздал я себя и не переспал с женой своего брата. И это меня укрепило, и через несколько дней у меня уже хватило сил бежать. Иона насмерть забили люди Гёзы, и я пошел к Ануце, но не нашел ее. Я и сейчас об этом жалею.

Карлик умолк, молчали и все вокруг. Была бы это забавная история про какую-нибудь разбитную бабенку — тогда другое дело. Пауль Дунка смотрел на Карлика и думал, что в его облике и облике его «рыцарей» есть что-то глуповатое и ненастоящее. Всем им еще была неведома гордыня — а ведь она-то и есть самая большая страсть; ими владели другие страсти, из которых ничего не построишь, потому что это преходящие страсти.

Карлик нарушил молчание. Он встал, опрокинул рюмку цуйки и сказал: