Книги

Половодье

22
18
20
22
24
26
28
30

— Сперва я не рассмотрела, что он волочит за собой. Мне только сразу бросился в глаза кровавый след — целая полоса, сверкавшая в высокой траве. Позади меня чуть приоткрылась дверь, и я поняла: мама. И вдруг я услышала ее крик — крик боли — и тут же увидела птицу. Красный клюв ее волочился по земле, длинная шея, гибкая, точно змея, извивалась, а большие крылья были широко раскинуты. Михай держал ее за ноги, и мамин испуганный крик заставил его нахмуриться. Он не остановился возле нас, но обогнул дом, и я услышала шум его шагов по парадной лестнице, услышала, как хлопнули двери — сперва входная, потом в его комнате.

Мне тоже стало страшно, и я поняла, почему вскрикнула мама. То был дурной знак — он убил аиста, — знак приближавшегося его безумия (так оно потом и случилось). Зачем бессмысленно убивать такую птицу? Не успела я опомниться от испуга и удивления, как появилась другая птица, более сильная. Вытянув шею, она летела низко над травой, над кровавым следом — это был самец убитой самки. Он подлетел к дому, обогнул его и резко взмыл вверх — аисты никогда так не летали летом, только осенью они поднимались ввысь, когда направлялись в теплые страны. Теперь это была лишь черная точка, над самым домом, и с вышины на дом наш ливнем обрушились его крики — крики другого времени года. Потом он скрылся. Я глядела на маму — словно защищаясь, она обхватила руками голову. И я безошибочно поняла все, что она знала и о чем никогда мне не говорила, как и я потом молчала обо всем этом более шестидесяти лет.

В тот же вечер Михай пристрелил и Жуно, свою черную борзую, и все поняли, что́ произошло; на следующий день я спряталась в своей комнате и накрыла подушкой голову, чтобы не слышать его гневных криков, когда за ним пришли. Через два года он умер в больнице. Может, рассудок его помрачился потому, что ему не дали жить, как хотелось? Отец превыше всего ставил долг — он так понимал жизнь и так ее прожил.

Старуха замолчала, будто пытаясь осмыслить то, что приходило ей на память. И внук ее тоже призадумался над ее рассказом; потом ему стало скучно, и он собрался было молчком, не беспокоя бабушку, выскользнуть из комнаты.

Однако в сердцах захлопнутая дверь и знакомые шаги заставили его остаться на месте, и снова ему вспомнился рассказ старухи. Он взглянул на нее, будто надеясь на защиту, но его дядюшка, столь неистово возвестивший о своем приходе, был как будто бы в хорошем настроении. Правда, соответственно своему одержимому нраву, он бывал то нежен необычайно (во всяком случае, для него), то мрачен и молчалив. Его присутствие всегда вызывало чувство неудобства, даже когда он бывал в добром расположении духа — даже тогда его приход создавал давящую атмосферу. Старуха плохо ладила с любимым своим сыном, они почти открыто враждовали.

Итак, доктор Пауль Дунка ворвался в дом, подобно буре, с шумом захлопнув за собой дверь (может быть, именно потому, что знал — это раздражает старуху). Он сделал несколько шагов, потом молча остановился посреди комнаты, обвел всех глазами и заговорил, широким театральным жестом выбросив руку вперед:

— Приветствую достопочтенное и торжественное собрание. Ибо вы есть собрание, даже если вас всего двое. Мама, твой блудный сын вернулся к очагу своих отцов и знаменитых предков!

Словно очнувшись, ото сна, старая госпожа Дунка поглядела на него в упор своими голубыми водянистыми глазами — теперь оживленные, они обрели особый, почти юношеский блеск, который мало кто уже помнил. Выражение ее лица переменилось: она вдруг все поняла — это было как откровение — и испугалась. От гнева, с которым она обычно смотрела в последнее время на сына, не осталось и следа, — впрочем, гнев и неудовольствие ее были вполне объяснимы.

Сын обратил внимание на эту перемену и сделал к матери еще один шаг, Григоре встал с кресла, и Пауль Дунка тяжело опустился на его место.

— Позвоню-ка я, чтобы накрыли к ужину. Думаю, ты голоден, — сказала старуха.

— Ничуть, я ел в городе. Но если хочешь, могу тоже посидеть за столом.

Старуха живо поднялась, прошла мимо него, едва его не задев, и дернула за шнур звонка. Служанка, одетая в крестьянское платье (обычай новый, введенный старухой в последнее время — раньше служанки одевались по-городскому, в некое подобие униформы), появилась через несколько мгновений. Старуха сказала высоким и энергичным голосом:

— Вели Корнелии накрывать на стол. Да на большой, на тот, что в столовой.

Они давно уже — почти со смерти старого Дунки — не ели в этой просторной темной зале (окна ее выходили не на улицу, а на веранду). Пауль Дунка редко обедал дома, и уж если обедал, то один, в своем кабинете, а старуха — в своей комнате, иногда с Григоре, а то, случалось, и забудет про него, и тогда он управлялся сам: ел где-нибудь на кухне, впрочем, на кухне ему даже больше нравилось — там его потчевала Корнелия, толстая, страдавшая подагрой пьяница-повариха: была она малость с придурью и большая фантазерка. Когда же случалось всей семье есть вместе, стол накрывали здесь, в светлой комнате, и трапеза была отнюдь не торжественная. Поэтому новое приказание удивило всех, и служанка в недоумении осталась стоять в проеме дверей. Но перечить было нельзя, и она ушла, пожимая плечами.

— Что случилось, мама, что́ ты решила отпраздновать? — спросил Пауль ровным голосом — таким голосом он давно не разговаривал дома. — Скажи, что такое случилось?

— Ничего не случилось. Ты пришел домой, может быть, усталый, вот и хорошо нам всем поесть вместе, как полагается.

— Но я же сказал, что ел в городе. Если хочешь знать — вот тебе: я ел с Карликом, да, да, я ел с Карликом, героем дня, героем этих дней.

Старуха промолчала — словно бы и не слышала, и на имя Карлика, как обычно, не прореагировала.

Пауль пожал плечами, встал с кресла и принялся мерить шагами комнату. Потом сказал:

— Делай как знаешь, но я тебя ни о чем не просил и ничего не хочу менять.