Книги

Грифоны охраняют лиру

22
18
20
22
24
26
28
30

С первого взгляда стало понятно, что блокнота здесь, скорее всего, не найдется: по всему периметру небольшой комнаты, от пола до потолка затейливо обшитой темным резным деревом, стояли невысокие прилавки, где за стеклом на зеленом бархате были выложены монеты, по преимуществу золотые и серебряные. Подсветка их была сделана так искусно, что казалось, будто источник света — сами монеты, словно испускавшие мягкое, но сильное сияние. Продавец, при виде посетителя отложивший газету (Никодим успел заметить, что она была отпечатана на деванагари), встал из кресла-качалки и склонился над прилавком. «Собираете?» Никодиму неловко было признаться, что он зашел сюда лишь переждать дождь, но не хотелось и обманывать, так что он отделался неуверенным мычанием. «Кстати, я придумал замечательную тему для коллекции, — говорил продавец, как будто продолжая не сегодня начавшийся разговор. — Монеты, которые были в ходу в римских колониях в годы жизни вашего Христа. — На этом месте он, как бы снисходя к чужим заблуждениям, отвесил маленький поклон. —Представляете, — случайно заполучить монету, которой, может быть, касались Его руки. Или один из тридцати серебреников». Никодим неожиданно увлекся и поднял взгляд на говорившего. «То есть никаких серебреников тогда не было, это ваш, русский, термин. — Индус опять поклонился. —Иуда, скорее всего, получил статеры или динарии. Вот, например, такие». — Он положил открытую ладонь сверху на прилавок, и ящик сам выдвинулся в его сторону, так что пришлось поддержать его другой рукой; выглядело это очень эффектно. Он аккуратно взял двумя пальцами серебряный кругляшок, внешне похожий на другие, и положил его на специальную подушечку. На монете была отчеканена крупная птица, похожая одновременно на орла и попугая; вид у нее был чрезвычайно воинственный. «Ничего не ощущаете?» — спросил продавец, приближая к Никодиму свое лицо с расширенными зрачками. «Нет», — признался Никодим, чувствовавший себя все более и более неуютно. «Тогда позвольте преподнести вам этот маленький презент». — Индус убрал монету на место и вытащил из-под прилавка красивую записную книжку в крокодиловом, что ли, переплете, к которой на золоченой ленточке был приделан маленький карандашик. «Сколько?» — спросил несколько ошеломленный Никодим. «Небольшой презент, — повторил индус, — кстати, и дождь перестал. В этом нет никакого подвоха, не беспокойтесь». Никодим пожал плечами, сбивчиво поблагодарил и выбрался на свежий воздух. Ему было одновременно страшновато, неприятно и интересно — как, по рассказам, чувствует себя спелеолог, впервые погружающийся в не описанную еще пещеру. Впрочем, при мысли о пещере ему вновь вспомнился сон, и он даже, потряся головой, попробовал проснуться — тщетно, если не считать того, что проходивший мимо старичок посмотрел на него с недоверием, которое делалось все сильнее по мере того, как выяснялось, что идут они со старичком в одно и то же место.

Ту же несвойственную ему обычно приветливость мир явил в отношении Никодима и в библиотеке. Немолодая служительница, умилившись, вероятно, его сравнительной юности и бесспорной неопытности, провела его большим кругом — по парадной лестнице, над которой нависал портрет фельдмаршала Румянцева (несколько расфокусированный взгляд графа указывал на неизбежность грядущего апоплексического удара), мимо пышущих золотом корешков прославленных вольнодумских библиотек — к каталожной комнате, где передала с рук на руки тому самому старичку, который сердито поглядывал на него в Староваганьковском переулке. Ныне, переодевшись во что-то форменное вроде халата, сделался он независим, деловит и относительно приветлив. «Ну-с, юноша, чем могу служить?» Никодим объяснил обе свои нужды. Выяснилось, что нужно заполнить особенную бумажку, называемую «требование», что Никодима неожиданно позабавило — настолько этот содержащийся в названии императив был противоположен той настойчивой робости, в которую обязан был погрузить читателя весь этот тяжеловесный антураж, от массивных бронзовых люстр до парадного портрета наследника цесаревича. Последний был запечатлен умелой кистью придворного художника в момент, почитавшийся тогда историческим, — когда после смерти своего родителя, последнего императора, он отказывается от коронации, предпочитая остаться в нынешнем наследническом статусе. Многолюдное полотно изображало что-то вроде искушения святого Антония, только бесы делились на несколько несмешивающихся групп — от правительства, от Государственной думы, от собственной его императорского величества канцелярии — и в середине, отвергая их посулы, стоял немолодой господин с усталым лицом, явно мечтавший поскорее убраться от этой докуки в кантон Граубюнден, где ему принадлежал уединенный замок, тщательно охранявшийся местной гвардией в красных мундирах и медвежьих шапках.

Никодим заполнил два требования индийским карандашиком, который как-то особенно уютно лег ему в руку, и, повинуясь указаниям старичка, перешел в читальный зал, усевшись по старой гимназической привычке в последнем ряду, за темный стол полированного дерева, под зеленой электрической лампой. Несколько десятков голов, склоненных над книгами в предыдущих рядах, показались ему чем-то вроде капустных кочанов, возросших на ниве просвещения, — были они неуловимо схожи: все мужские, по большей части лысоватые, а то и вовсе лысые; многие, очевидно, налившись книжной мудростью, не могли удержаться вертикально и клонились вниз. К одной была приделана пара удивительных, невиданных ушей — широкие, как у летучей мыши, розовые с синими на просвет жилками, поросшие редкой белесой шерстью, они заворожили Никодима масштабами своего бессмысленного совершенства: он готов был побиться об заклад, что владелец их как минимум тугоух, так что представляли они собой пример чистого искусства для искусства. Впрочем, на другой голове, в нескольких столах от той, что с великолепными ушами, красовался серебристый мотоциклетный шлем. Очевидно, владелец ее был человек известный и опасный, поскольку рядом с ним садиться никто не рисковал, так что вокруг сами собой образовались несколько рядов пустых столов. Никодим готов был продолжать антропологические наблюдения, но в этот момент ему принесли оба заказанных им издания. В «Памятной книжке» Шестопаловка отыскалась легко, но практической пользы от этого было немного: выяснилось, что постоянно в ней проживают 29 душ: 15 леди и 14 джентльменов. Ему сразу подумалось о том, как горько, должно быть, той единственной, кому не хватило пары, — впрочем, рассуждение это было схоластическим, не принимавшим в виду юниц и старух, так что Никодим его отбросил. Кроме того, при деревне имелось столько-то пахотных земель, некоторое количество крупного рогатого скота и, вероятно, без счета мелкого — но ни о том, как туда добираться, ни тем более где искать руины башни, в книге ни слова не было. Никодим отложил ее в сторону и обратился к газетной подшивке.

Это был увесистый том большого формата в картонном переплете, где были сплетены воедино все номера «Утра России» за февраль нужного года. Хотя с тех пор прошло всего несколько лет, бумага сильно обветшала, а уголки листов и вовсе обсыпались. Памятуя наставления старичка о бережном отношении к библиотечному имуществу, Никодим с преувеличенной, почти комической осторожностью стал медленно листать подшивку. Неприятное чувство приближения к чему-то, чего ему не следовало бы видеть, вдруг охватило его, но он его быстро прогнал. Газетные листы, переворачиваясь, издавали громкое шуршание, так что на него заоборачивались. Наконец открылся нужный номер. На третьей странице под заголовком «(Не)прозаический незнакомец: первое интервью» красовалась неотчетливая фотография: мужчина в строгом костюме сидел боком к зрителю на венском стуле с гнутыми ножками, виден был крючконосый профиль, довольно длинные волосы, волной спускающиеся на воротник, и краешки белых манжет, торчащие из-под рукавов пиджака, на правой из них, очевидно, имелась запонка — металлическая, а то и бриллиантовая, запечатлившаяся на фотографии в виде искорки. Справа от него сидела довольно крупная светлая собака, положившая морду ему на колени. Пейзаж вокруг угадывался с трудом: возможно, дело происходило на большом балконе или террасе, потому что темные пятна поодаль напоминали отчасти кроны деревьев, причем каких-то не местных, а скорее тропических; горизонт же терялся в тумане. Само интервью занимало две трети страницы и переходило на следующую; Никодим открыл свой блокнот и приготовился записывать.

Непосредственно стенограмме диалога было предпослано короткое редакционное предисловие: в нем говорилось, что корреспонденту «Утра России» впервые удалось «разговорить» (так и было сказано) «одного из самых загадочных писателей наших дней», автора таких-то и таких-то книг (Никодим отметил про себя несколько неизвестных названий), «эпатирующего публику своим демонстративным презрением к ней» и «ведущего затворнический образ жизни, причем по большей части в глуши». Сообщалось, впрочем, что интервью взято было в Москве, где писатель ныне проживал, по его словам, «по партикулярному, совершенно частному делу». Далее следовали вопросы корреспондента и ответы Шарумкина, напечатанные как реплики в пьесе или катехизис.

«К. Как бы вы сегодня предпочли, чтобы к вам обращались?

Ш. Неплохой вопрос. Крещен я, как вы, вероятно, знаете Агафоном, но можно ли жить с таким именем? Я представлялся Арнольдом во Франции, Анри в Германии, но обстановка здесь располагает к протестантской простоте: давайте я буду Альбином.

К. В вашем романе «Annus Mirabilis» существенную часть занимают видения лошади, ходящей с завязанными глазами и вращающей жернова молотильной машины: то ей кажется, что она лошадь Наполеона, везущая своего всадника мимо салютующих войск, а иногда ей представляется, что она — один из коней Апокалипсиса. Какой из четырех имеется в виду?

Ш. Неглупо, барышня, совсем неглупо. Мне представлялся вороной конь, потому что в другом месте мой бедный холстомер явно страдает от недокорма, приговаривая в такт своему неостановимому ходу «ов-са, ов-са». Но сейчас, еще раз прислушавшись, я думаю, что, может быть, и рыжий. Помните ли на монохромной — естественно — гравюре Дюрера ту особенную конскую усмешку, с которой один из четверых несет свою нетяжелую ношу? Что-то в этом роде мне и представлялось, да. Дальше, пожалуйста.

К. Как вам удается заставить своих героев быть живыми? Вы можете заставить их делать то, что им не хочется?

Ш. Послушайте, если все корреспонденты похожи на вас, то я зря, кажется, отказывался от встречи с ними (смеется). Это немного напоминает создание Голема, например, или Галатеи… Вы обратили внимание, как они созвучны. Надо бы подумать над романом «Голем и Галатея», конечно… и чудовище Франкенштейна, завистливо подглядывающее из-за занавески (смеется). Вам случалось видеть, как потрошат дохлую курицу?

К. А при чем тут курица?

Ш. Так случалось или нет? Не когда она в лавке лежит, имея внутри себя весь свой внутренний мир: чистое сердце, лебединую шейку и печень без эпитета? А настоящую, в деревне, с отрубленной головой и только что ощипанную?

К. Я никогда больше не буду есть курицу.

Ш. Ну и зря. Вы сейчас одной фразой лишили тысячи птиц последней надежды. Так вот, внутри у нее — специальное такое явление, заготовки для будущих яиц, вроде виноградной грозди, но с последовательно уменьшающимися ягодками. Каждый из нас носит в душе что-то в этом роде, сонм нерожденных личностей, неразвившихся характеров. Сочинитель некоторого склада умеет освобождать на время авансцену своего сознания, чтобы дать шанс одному из этих эмбрионов, сам же спускается в зрительный зал с блокнотом».

Никодим перевернул страницу блокнота и отложил карандаш: руку с непривычки свело писчим спазмом. В первых абзацах не было сказано ничего, что могло бы навести его на след (кроме чехарды имен, которую следовало бы обдумать: сам он по метрике был Александровичем, но теперь это представлялось неважным). Но если предположить, что реплики отца были записаны стенографически, а что-то ему подсказывало, что так оно и было, сами интонации его фраз действовали завораживающе. Он неожиданно ощутил резкую, хоть и явно запоздалую ревность к корреспонденту: он не только сидел напротив отца, свободно говорил с ним, спрашивал о чем хотел, но и удостоился даже отцовской похвалы: ощущение неведомое и оттого тем более желанное. Никодим не знал, был ли смысл в копировании интервью, но отчего-то ему казалось это безусловно благим и нужным делом: вряд ли он собирался при перечитывании найти там скрытый смысл, но даже сама усталость в мышцах кисти была ему приятна.

«К. А когда их несколько?

Ш. Тогда ты, как режиссер, расставляешь их по сцене и мысленно командуешь импровизировать. Ну или, как дрессировщик, рассаживаешь по тумбам — и проходишь с осторожностью мимо, чтобы не получить когтистой лапой между лопаток (поглаживает собаку). Расшевелить их бывает трудно, но потом как разойдутся — только успевай записывать.

К. В вашем первом романе…

Ш. (перебивая) …моего первого романа никто не видел, равно как и второго, и третьего. Я их полностью сочинил, от первой до последней фразы, со всеми деталями, сценами, сюжетными линиями и лирическими отступлениями. Я знал каждую реплику, а во втором из них — каждое подстрочное примечание. Там было много примечаний. Да что там, он весь практически состоял из примечаний. Так вот, а потом я их уничтожил, один за другим. Не стал записывать, а просто стер из памяти.