Книги

Беззаботные годы

22
18
20
22
24
26
28
30

– Вы же сами просили разбудить вас.

– А день хороший?

– Даже солнце выглянуло.

– Сними покрывало с Ферди.

– Не сниму – так вы быстрее сами встанете.

В кухне на цокольном этаже Эдна уже поставила чайник и перенесла чашки для прислуги на выскобленный дочиста стол. Чай был заварен в двух чайниках: темно-коричневом в полоску – для горничных и кухарки Эмили, которой Эдна отнесла чашку, – и белом, минтонского фарфора, который вместе с такими же чашками, блюдцами, молочником и сахарницей предстояло доставить на подносе наверх. Приносить ранним утром чай для мистера и миссис Казалет было обязанностью Филлис. Потом она забирала немытые кофейные чашки и бокалы из гостиной, а Эдна принималась проветривать и убирать ее. Но первым делом следовало самим выпить по чашечке обжигающе-горячего, крепкого индийского чая. Наверху пили китайский, о котором Эмили говорила, что ни в рот его не берет, ни на дух не переносит. Чай пили стоя, еще до того, как в нем успевал раствориться размешанный сахар.

– Как твой прыщик?

Филлис опасливо потрогала крыло собственного носа.

– Вроде проходит понемногу. Хорошо, что не выдавила.

– Я же тебе говорила. – Эдна, у которой не было прыщей, считалась неоспоримым авторитетом во всем, что к ним относилось. Ее советы, многословные, бесплатные и противоречивые, как ни странно, утешали: в них Филлис чувствовала живой интерес.

– Ну, нас прыщи богачками все одно не сделают.

Ничто другое тоже, мрачно подумала Эдна, зато Филлис – счастливая, хоть и с лицом у нее беда. Эдна считала мистера Казалета прямо душкой, глаз не отвести, вот только не она, а Филлис каждое утро видела его в пижаме.

* * *

Как только за Филлис закрылась дверь, Луиза выскочила из постели и сдернула покрывало с птичьей клетки. Попугай заметался, притворяясь напуганным, но она-то знала, что это от радости. Комнате Луизы, обращенной к саду за домом, почти не доставалось утреннего солнца, и ей казалось, что так для попугая даже лучше, поэтому она держала клетку на столе возле окна, рядом с аквариумом для золотой рыбки. Комната была маленькой, битком набитой имуществом Луизы. Здесь были: театральные программки, розетки и два крошечных кубка, выигранных на джимханах[1], фотоальбомы, самшитовый комодик с неглубокими ящиками, в которых она хранила коллекцию ракушек, фарфоровые зверята на каминной полке, вязание – на комоде, рядом с драгоценной губной помадой от Tangee – ярко-оранжевой в тубе, но розовой на губах, охлаждающий крем Pond`s и коробочкой талька «Калифорнийский мак», лучшая теннисная ракетка, но главное – книги: от «Винни-Пуха» до последних, самых ценных приобретений, двух изданных в «Файдон-пресс» томов репродукций Гольбейна и Ван Гога – ее нынешних фаворитов. Здесь был и комод, полный одежды, в основном еще не ношенной, и письменный стол – подарок отца на прошлый день рождения, как выяснилось, с каким-то уникальным рисунком древесины, вместилище ее самых тайных сокровищ: фотографий Джона Гилгуда с автографом, украшений, тощей пачечки писем, присланных ей братом Тедди из школы (бестолковых, дурашливых, но все-таки единственных писем, полученных ею от мальчика), и коллекции сургучей – по ее мнению, крупнейшей в стране. Был в комнате и большой старый сундук, набитый маскарадными нарядами: отвергнутыми вечерними платьями матери, стеклярусом, шифоном и атласом, жакетами тисненого бархата, газовыми, неявно-восточными шарфами и шалями неких былых времен, замусоленными игривыми боа из перьев, расшитым вручную китайским халатом, привезенным из путешествия кем-то из родственников, атласными шароварами и туниками. Барахлом, прямо-таки созданным для домашних театральных постановок. Когда сундук открывали, из него пахло древностью, нафталином и предвкушением – этот последний, слегка металлический оттенок запаха Луиза приписывала обилию потемневшей золотой и серебряной канители в отделке костюмов. Маскарады и театр – это для зимы, а сейчас шел июль, приближались бесконечные и дивные летние каникулы. Луиза надела льняную тунику и рубашку от Aertex – алую, свою любимую – и отправилась выгуливать Дерри.

Дерри ей не принадлежал. Ей не разрешали заводить собаку, и она, отчасти чтобы поддерживать в себе вызванное этим запретом недовольство, каждое утро водила на прогулку вокруг квартала дряхлого бультерьера соседей. Еще одной причиной этих прогулок было то, что Луизу завораживал дом, в котором жил Дерри. Огромный, видный из глубины ее сада и совершенно непохожий на ее собственный или дома ее подруг. Детей в нем не было. Слуга, который впускал Луизу, всегда уходил, чтобы привести Дерри, и ей хватало времени побродить по черно-белым мраморным плиткам холла, заглянуть в открытые двустворчатые двери галереи и в гостиную за ней. Каждое утро в этой комнате она видела беспорядок, как после роскошного приема гостей: пахло египетскими сигаретами вроде тех, которые курила тетя Рейчел, повсюду всегда стояли цветы с крепким ароматом (гиацинты весной, лилии сейчас, гвоздики и розы зимой), валялись пестрые шелковые подушки, и повсюду – десятки бокалов, открытые коробки шоколадных конфет, иногда ломберные столы с колодами карт, блокнотами для записи очков и карандашами, украшенными кисточками. В гостиной царили вечные сумерки, кремовые шелковые шторы были наполовину задернуты. Луизе казалось, что хозяева дома, которых она никогда не видела, скорее всего, баснословно богатые иностранцы и, наверное, декаденты.

Гулять с Дерри, которому, как говорили, уже тринадцать лет, а значит, девяносто один по таблице собачьих возрастов, которую Луиза составила сама, было довольно скучно, поскольку он мог лишь плестись, поминутно останавливаясь у каждого фонарного столба, но Луизе нравилось вести собаку на поводке, по-хозяйски улыбаться прохожим. Пусть думают, что это ее собака. И к тому же она жила надеждой когда-нибудь застать кого-то из хозяев дома или их друзей-декадентов отключившимися в гостиной и хорошенько рассмотреть их. Прогулка была недолгой, потому что ей полагалось упражняться час до завтрака, до восьми сорока пяти, а потом еще принять холодную ванну – папа считал, что это ей полезно. В свои четырнадцать лет Луиза иногда чувствовала себя очень юной и готовой ко всему, а иногда – истомленной годами, изнуренной, когда требовалось сделать то, чего от нее ждали.

Отведя Дерри домой, она встретила молочника. Его пони Пегги она хорошо знала, даже проращивала для нее траву на лоскутке фланели, ведь Пегги никогда не бывала за городом, а всякому, кто читал «Черного Красавчика», известно, как это ужасно для лошади – так и не побывать на воле.

– Славный денек, – заметил мистер Пирс, пока она гладила Пегги по морде.

– Да, не правда ли?

– «Я наблюдал, как солнечный восход…»[2] – пробормотала она, проходя мимо. Когда она выйдет замуж, муж будет восхищаться ею, потому что у нее всегда найдется подходящая цитата из Шекспира на любой случай, каким бы он ни был. С другой стороны, может, она вообще ни за кого не выйдет замуж, потому что Полли говорила, секс – это страшная скучища, а в браке от него никак не отвертишься. Конечно, если Полли ничего не напутала, а с ней такое частенько бывало, и Луиза уже заметила, что «скучищей» она называла то, с чем не согласна. «Ничего ты в этом не смыслишь, Джордж», – добавила она. Ее отец называл всех незнакомцев Джорджами, то есть мужчин, конечно, такая у него была любимая присказка. Луиза позвонила в дверь трижды, чтобы Филлис сразу поняла – это она. «Мешать соединенью двух сердец я не намерен»[3]. Звучит немного раздраженно, но благородно. Будь она египтянкой, вышла бы за Тедди, как делали фараоны: в конце концов, Клеопатра – итог шести поколений инцеста, что бы он ни значил, этот инцест. Чем плохо не ходить в школу, так это тем, что знаешь не то, что другие; вот она и сглупила на рождественских каникулах, сделав вид при кузине Норе, которая ходит в школу, что секс уже не в моде, и сразу стало ясно: ничего-то она в этом не смыслит. Она уже собиралась позвонить еще раз, но Филлис открыла дверь.

* * *

– А вдруг Луиза войдет?