Книги

Выйди из шкафа

22
18
20
22
24
26
28
30

«Не могу, не знаю таких слов».

«Тогда я угадаю. Ты сегодня был в шелке, да? Синем, правильно?»

Ты каждый раз угадываешь, радость моя, ни разу не ошиблась. Ты со мной. Мне пятнадцать, я был в мамином платье, а теперь я голый, липкий и дрожащий. Но ты рядом.

— Миша! Миша мой, Миша… Тихо, я рядом, — шепчет Катюша.

И та в мамином платье, что уже не я, окончательно гаснет. Но где-то же она остается, ведь остается же? Шкаф надсадно скрипит, пока я выбираюсь из него, пока прикрываю дверцу — осторожно, чтобы не защемить подолы и рукава. Катюша стоит на пороге, смотрит пристально. Не осуждает. Она вообще не умеет осуждать. Злиться — да, пакостничать, ныть, раздражаться и раздражать, настаивать, давить, выпрашивать, ворчать и скрипеть. Но никогда не осуждает. И это оправдывает любой глагол, ей подвластный. Я подхожу ближе, от меня пахнет тяжелым парфюмом, от нее — сонным теплом. Я наклоняюсь, осторожно приподнимаю ее изумительное лицо за острый подбородок и целую. В эту секунду я влюблен. Нет, не так. В эту секунду я люблю ее всем собой. Всем, что имею.

В эту секунду я целен. И спасен.

Тим

Договорились они на семь вечера, а семь в конце сентября — это уже почти вечер, густые сумерки, предвестники скорых морозов. Тим вышел из метро, проскользнул в щель между тяжелой дверью и железными воротами. Аллейка, что отделяла станцию от дома, тянулась метров пятьсот. Летом одуряюще пахла сиренью, зимой промерзала до хрусткой корочки на плитках, в сентябре же была абсолютно безликой, сероватой, подсвеченной рассеянной желтизной фонарей.

Тим шагал по плиткам, стараясь не наступать на границы стыков. Детская примета, но стоило промахнуться и опустить-таки ногу между двумя плотно прилаженным шершавыми краями, как внутри становилось тревожно.

С утра, только разлепив сведенные ночными мытарствами глаза, Тим сразу понял — день предстоит тот еще. Вскочил, попал мимо тапочек, чертыхнулся и потащил себя в душ. Редакционный день начинался ближе к одиннадцати, график плавающий, если день и в офисе, то все равно — свободнее не придумаешь, и выспаться можно, и собраться, даже на утренний кофе успеть, но это если ночью не потолок глазами сверлишь, а спишь. Как все нормальные люди, видишь во сне барашков и покойных родственников, опаздываешь на поезд, ключи теряешь, а находишь таинственного незнакомца, который в самый ответственный момент обращается в Кольку Денисова — соседа по парте, главную любовь всего пятого «В». Снов Тим не видел уже давно, настолько, что и забыл уже, как все в них зыбко, как все упоительно.

Вместо этого каждую ночь на него нападала странная заторможенность. Стоило только опуститься на подушку, как мысли становились липкими и холодными. Можно было лежать неподвижно, наблюдать, как разливаются лужами света отблески фар, и выдумывать, куда они прутся на ночь глядя, или прислушиваться к бубнящему телевизору у соседей — нескончаемые новости, надрывные крики старых боевиков и редкие стоны чего погорячее. Можно было включить свет и уткнуться глазами в книгу, набрать ванну и лечь на дно так, чтобы горячая вода и пена сомкнулись над головой. Можно было позвонить Таньке Ельцовой из отдела маркетинга и провалиться в дремоту под ее пустое чириканье. Или выпить вина. А лучше — запить вином пару таблеток успокоительного. Варианты спасения приходили в тяжелую голову Тима утром, когда трель будильника выдирала его из липкого киселя на волю. Ночью же он просто лежал, растворяясь в темноте под опущенными веками, и слушал, как отсчитывают время бабушкины ходики на стене.

— Не ешь ничего, вот и ходишь квелый, — кудахтала бабушка. Поджимала губы и уходила к себе, пока Тим пытался найти глаза на своем бледном в синеву лице.

— Тебе бы в отпуск, Мельзин, — многозначительно качала головой Танька, сталкиваясь с ним в лифте, и тут же переводила разговор на свое.

— Дружочек, это все тревожность ваша, вот бы понять, отчего она, — разливал по фарфоровым чашечкам янтарный чай и сочувствовал Григорий Михайлович, и Тиму тут же становилось легче.

С Данилевским ему вообще было очень легко. Тим почуял странное их родство сразу. Стоило только налететь на хрупкую, не по возрасту прямую фигуру на входе в аудиторию. Стоило выбить из рук папку, уронить свою и ринуться поднимать, вспотев от нелепости вот этого всего. Стоило услышать над пылающим ухом незнакомое еще покашливание, насмешливое его извечное «дружочек», чтобы сразу все понять.

Пять курсовых, один диплом. Командировки в Питер и Казань. Форумы на Клязьме. Три статьи в «толстяках», общая научная работа уже по выпуску. Данилевский вел его, осторожно поддерживая за локоть на поворотах. На кафедре посмеивались, мол, седина в бороду, бес сами знаете куда. Надо же, столько студенточек, а выбрал кого?

Тим сидел в его кресле, обитом бархатом, которое и на первом-то курсе требовало срочного ремонта, а к пятому и вовсе запылило весь лоск, смотрел, как склоняется над очередным срезовым эссе Григорий Михайлович, и ломал голову — почему он? Школа без медали, институт без красноты, успехи без ошеломления, рвение без особых высот. Данилевский поднимал голову, щурился через толстые линзы очков.

— А может, чайку заварить, как думаете?

И Тим заваривал чай.

Их время текло за этим чаем, за разговорами бесконечными: то о прошлом — тогда слово ценилось тихое, дружочек, чем тише, тем оно честнее было, то о настоящем — не за литературу сейчас, все за пироги, а жаль, сколько хорошего могло быть написано, да незачем, то о будущем — помянешь слова мои, Тимур, бумажную книгу так просто не истребить, она еще поборется, со всеми поборется.