Книги

Воспоминания. Мемуарные очерки. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

Ф. В. Булгарин

Воспоминания Мемуарные очерки Том 2

МЕМУАРНЫЕ ОЧЕРКИ

ЗНАКОМСТВО С НАПОЛЕОНОМ НА АВАНПОСТАХ ПОД БАУЦЕНОМ 21 МАЯ (Н. С.) 1813 ГОДА

(Из воспоминаний старого воина)

Город Бауцен лежит у подошвы гор, возвышающихся со стороны Герлица[1] перед городом; по обеим сторонам Дрезденской дороги простирается обширная долина, пересекаемая с правой стороны глубокими оврагами, застроенная маленькими чистыми деревушками и покрытая небольшими возвышениями. Долина сия со стороны Дрездена оканчивается также горами и лесом. Российская армия, расположенная при Бауцене, правым крылом примыкала к горам, а левым к оврагам. Французская армия занимала позицию в конце долины за деревнями Аурец, Надевиц и Бург, по лесам и возвышениям. Ночью с 20 на 21 число (н. с.) дан был приказ во французской армии готовиться к сражению[2]. Солдаты нетерпеливо ожидали дня, долженствовавшего решить их участь, ибо вообще говорили, что после победы австрийцы соединятся с французами и что мир должен быть наградою победителей.

Я с тридцатью уланами стоял на аванпостах позади небольшого холма, на пистолетный выстрел от казацкого пикета[3]. В три часа утра адъютант генерала Лабрюйера[4] привез ко мне приказ следующего содержания: «Наполеон будет осматривать посты; солдаты не должны делать ни малейшего движения, могущего открыть присутствие императора; они должны вовсе не примечать его и заниматься своим делом». В три часа с половиною два эскадрона польских гвардейских улан выстроились в полуверсте от моего поста, и четыре всадника, отделившись от сих эскадронов, шагом приближались к нам. Стоявшие противу нас казаки не приметили, кажется, сих движений и спокойно в руках кормили своих лошадей, прохаживаясь с ними по засеянному хлебу. Вскоре прибыл к моему холму Наполеон в сером сюртуке и малой треугольной шляпе, без всяких воинских отличий; он был на буланой лошади. С ним приехали маршалы Бертье и Ней и наш дивизионный генерал Лабрюйер, племянник первого[5]. Они слезли с лошадей позади холма, и как с ними не было ни лакея, ни ординарца, то мой унтер-офицер должен был держать лошадей. Вследствие приказания солдаты мои будто бы не примечали сих гостей. Половина была при лошадях, другие сидели у огня, жарили мясо и спокойно пили вино. Я прохаживался по холмику с моею трубкою, приложив руку к козырьку, приветствовал императора и продолжал прохаживаться. Четверо моих гостей расположились на земле за большими камнями. Бертье разложил карту и подал Наполеону зрительную трубу. Поговорив несколько между собою и посмотрев на карту, генерал Лабрюйер стал на одно колено, а Наполеон, положив подзорную трубу на его правое плечо, с четверть часа, согнувшись, смотрел на русскую позицию, на город Бауцен, лежащий противу холма в прямой линии, и на возвышения, усеянные русскими пушками и пехотою. После сего они все сели на камни, и Наполеон подозвал меня: «Давно ли вы служите?» – спросил он меня. «Это мое ремесло, ваше величество: имея шестнадцать лет от роду, я познакомился с пушечными выстрелами»[6]. – «Что вы думаете о казаках?» – «Они храбрые солдаты, приносят, однако ж, больше пользы в лагерной службе, нежели в генеральном сражении». – «Правда! Случалось ли вам драться с русскою пехотой?» – «Случалось, ваше величество! Отличная пехота и достойная соперница пехоты вашего величества». – «Он прав!» – сказал Наполеон, оборотясь к Нею. «Вы, поляки, говорите почти одним языком с русскими!» – продолжал Наполеон. «Точно так, ваше величество, мы легко понимаем друг друга, как швед датчанина, а немец голландца». – «А propos[7], говорите ли вы по-немецки?» – спросил Наполеон. «Говорю, ваше величество!» – «Итак, садитесь на лошадь и привезите мне из деревушки, которая от вас в ста шагах, какого-нибудь мужика, я в вашем отсутствии буду командовать постом».

Моя лошадь была замуштучена[8]; я вспрыгнул на нее и помчался во весь дух в деревушку. Приезжаю туда и вижу, что на одном конце русские егери варят кашу, а на другом французские стрелки спокойно переходят из дома в дом. На мое счастье полуодетый немец вышел из одного дома. «Любезный друг! Хочешь ли получить денег от нашего генерала?» – сказал я ему. «Денег? Хорошо! – отвечал он. – Но за что?» – «Только поговори с ним несколько минут». – «Может быть он возьмет меня в проводники?» – «Не бойся! Уверяю тебя честию, что только поговорит и сейчас отпустит домой. Впрочем, соглашайся добровольно или я раздроблю тебе голову». (Я хотел только постращать его и вынул пистолет из‐за пояса.) «Извольте! я готов следовать за вами!» – сказал дрожащий от страху крестьянин. «Ну так садись же за мною на лошадь». Я подъехал к забору. Немец вскарабкался, и я полетел стрелою к моему посту. «Браво, господин офицер! – сказал мне Наполеон. – Благодарю вас». Крестьянин поклонился и с трепетом ожидал своей участи. Наполеон оборотился к нему спиною и через Нея начал делать ему следующие вопросы: «Глубок ли ручей, протекающий в овраге, находящемся на правой стороне?» (на левом фланге русском). – «Не глубже колена», – отвечал немец. «Проезжаете ли вы когда чрез него в телегах?» – «Всегда, исключая весны и осени, когда вода собирается». – «Везде ли можно проезжать вброд?» – «Нет! В некоторых местах на дне лежит множество каменьев, но от мостика вправо, на четверть мили, дно чистое». Наполеон был весьма доволен ответами и, по-видимому, находился в веселом расположении духа. Он спросил денег у Бертье, взял целую горсть луидоров[9] и отдал мужику, сказав: «На! пей за здоровье французского императора!» Мужик хотел ему броситься в ноги. «Постой! – сказал Наполеон. – Знаешь ли ты императора?» – «Нет, а хотел бы его видеть». – «Ну так смотри!» – сказал он, указывая на маршала Нея, который в это время расстегнул сюртук и показал золотом шитый мундир. Мужик бросился ему в ноги. Ней усмехнулся: «Этот господин тебя обманывает: вот император!» – примолвил он, указывая на Бертье. Мужик опять кинулся в ноги. «Не трудись напрасно, – сказал Бертье весьма дурным немецким языком. – Вот император!» – и указал на Лабрюйера. Мужик опять хотел упасть к ногам. «Я молод, чтоб быть императором, но ты кланяйся тому, кто тебе дал деньги». – «Das ist recht![10] – сказал немец и, схватив за руку Наполеона, примолвил: – Das ist ein goldenes handchen (вот золотая ручка!)» – и поцеловал ее. Мои гости посмеялись от доброго сердца, отпустили мужика домой и сошли вниз с холма. Наполеон приказал Бертье дать моим солдатам по луидору каждому, что и было исполнено на месте. «Бертье, запишите имя господина офицера!», – сказал Наполеон. Потом, сев на лошадь и оборотясь ко мне, примолвил: «Я говорил об вас с вашими подчиненными и доволен вами. Если вы будете в чем иметь нужду, отнеситесь прямо ко мне и припомните наше знакомство под Бауценом, прощайте! желаю вам скоро быть капитаном!» Я поклонился, и Наполеон уехал шагом к эскадронам гвардейских улан, которые во все это время сидели на конях. Чрез час конные егери пришли сменить меня; я прибыл в полк, и первое слово, которым меня встретил мой полковник, было: «Здравствуйте, господин капитан!» В полку уже был прочитан приказ о моем производстве[11]; мы с приятелями распили от радости несколько кувшинов старого вина и чрез час пошли встречать лбом пули, которые не разбирают ни капитанов, ни поручиков[12].

ВСТРЕЧА С КАРАМЗИНЫМ

(Из литературных воспоминаний)

…de mortuis nil nisi vere…[13]

В 1819 году, в зимние вечера собирались к одному содержателю пансиона в Петербурге (французскому дворянину)[14] любители словесности, из находившихся в то время в столице французских путешественников, чиновников и нескольких дам и мужчин из высшего класса русского общества. В сем пансионе воспитывались дети знатных и богатых людей, и потому хозяин имел обширный круг знакомства. Время на сих литературных вечерах проводили чрезвычайно весело. Читали переводы с русского языка и небольшие оригинальные статьи; разговаривали, шутили, и наконец за ужином, по древнему афинскому и нынешнему французскому обычаю, пели куплеты, всегда остроумные, весьма часто забавные. Присутствие дам, прекрасных и умных, одушевляло беседу.

Не имея никаких притязаний на звание французского автора, я, по просьбе хозяина и некоторых приятелей, должен был писать по-французски небольшие статьи, которые исправлял (в грамматическом отношении) г-н Сен-Мор[15] [16] и сам читал их в нашей беседе. Прекрасному его чтению я обязан тем, что некоторые из моих статей имели успех. Впрочем, общество наше было весьма невзыскательное. Немножко ума, немножко веселости, занимательное происшествие – и слушатели были довольны.

Однажды хозяин объявил нам, что в будущее заседание один известный русский чтец[17] будет декламировать сцены из Мольеровой комедии и что несколько отличных русских литераторов посетят нашу беседу. Я тогда только что возвратился из долговременного странствия по Европе и не знал в лицо ни одного русского литератора. С нетерпением ожидал я дня собрания и первый туда явился. По мере появления новых лиц в зале я спрашивал об именах и, к удивлению моему, слышал одни звонкие имена в адрес-календаре, а не встретил ни одного известного в литературе. В досаде, я уселся в углу комнаты и погрузился в размышления.

Итак, хозяин сам обманулся и нас обманул, думал я, обещая украсить круг наш присутствием литераторов. Но он знаком в свете, а не на Парнасе. В свете достоинство литератора определяется другим образом, нежели в ученом кабинете. Сочинители нескольких незначащих печатных страничек или стишков (при помощи приятелей), смелые и многоязычные говоруны, дерзкие судьи дарований, которых все достоинство составляет память, испещренная беспорядочными узорами различных словесностей и выдержками из остроумных иностранных журналов – вот люди, которые между литераторами называются опрокинутою библиотекою (Bibliothèque renversée), а в свете слывут умниками, созрелыми судьями литературы. Так называемый большой свет можно уподобить крепости. Комендант в ней – приличие. Этот комендант не впускает в ограду никого, кто не принадлежит к гарнизону, но сдает на капитуляцию целую крепость первому смельчаку, который устремится на приступ, с толпою своих робких поклонников. Успехи в большом свете в отношении к уму весьма не трудны, ибо они зависят от положения человека в обществе. Родство, связи, покровительство доставляют рукоплескателей, и обыкновенно случается, что эти рукоплескания света превращаются в пронзительный свист публики образованной.

Между тем как я размышлял таким образом, началось чтение Мольеровой пьесы. Вдруг дверь в зале потихоньку отворяется, и входит человек высокого роста, немолодых лет и прекрасной наружности. Он так тихо вошел, что нимало не расстроил чтения, и, пробираясь за рядом кресел, присел в самом конце полукруга. Орденская звезда блестела на темном фраке и еще более возвышала его скромность. Другой вошел бы с шумом и шарканьем, чтоб обратить на себя внимание и получить почетное место. Незнакомец никого не обеспокоил. Я смотрел на него с любопытством и участием. Черты его лица казались мне знакомыми, но я не мог вспомнить, где и когда видел его. Лицо его было продолговатое; чело высокое, открытое, нос правильный, римский. Рот и уста имели какую-то особенную приятность и, так сказать, дышали добродушием.

Глаза небольшие, несколько сжатые, но прекрасного разреза, блестели умом и живостью. Вполовину поседелые волосы зачесаны были с боков на верх головы. Физиономия его выражала явственно душевную простоту и глубокую проницательность ума. Отличительными чертами его лица были две большие морщины при окончании щек, по обеим сторонам рта. Я, по невольному влечению, искал его взгляда, который, казалось, говорил душе что-то сладостное, утешительное.

На его одушевленной физиономии живо отражались все впечатления, производимые чтением. Ни одно острое слово, ни одна счастливая мысль, ни одна удачная черта характера не ускользнули от его внимания. Неудовольствие изображалось на лице, как облако в чистой воде, когда чтец дошел до некоторых плоскостей, встречающихся в комедиях Мольера, жертвовавшего иногда вкусу своего современного партера. Я не сводил глаз с незнакомца и размерял по его ощущениям мои собственные. Пришла очередь до моей статьи. Она была написана мною вследствие моего спора с французами о немецкой трагедии и заключала в себе обозрение и краткий разбор Шиллеровых драматических творений[18]. Прежде я хладнокровно представлял мои безделки на суд снисходительных любителей словесности, но на этот раз сердце мое забилось сильнее: я чувствовал, что в незнакомце имею знающего и опытного судью. Во время чтения г. Сен-Мора я с боязнию поглядывал на незнакомца и старался вычитать мой приговор на его лице. Счастье мне благоприятствовало: я с радостью приметил, что незнакомец был доволен.

Кончилось чтение, – слушатели встали с мест своих, и начался разговор. С нетерпением подбежал я к хозяину, чтобы спросить об имени занимательного незнакомца. «Это Карамзин!» – отвечал хозяин и поспешил к нему поблагодарить за посещение.

«Карамзин!» – воскликнул я так громко, что он обернулся и посмотрел на меня. Вся нервическая моя система потряслась при сем магическом имени, и все усыпленные воспоминания моей юности вспорхнули в одно время. Есть ли один грамотный человек в России, в хижине и в чертогах, от берегов Камчатки до Вислы, который бы не знал имени Карамзина? Есть ли один образованный иностранец, который бы не соединял имени Карамзина с воспоминанием о просвещении России? Я видал гравированный его портрет и теперь поверял давно знакомые черты писателя[19], которого каждая печатная строка прочтена мною по нескольку раз. С юности моей я был свидетелем его успехов, его славы. Я член того поколения, в котором он сделал литературный переворот. Он заставил нас читать русские журналы своим «Московским журналом» и «Вестником Европы»; он своими «Аонидами» и «Аглаей» ввел в обычай альманахи; он «Письмами русского путешественника» научил нас описывать легко и приятно наши странствия; он своими несравненными повестями привязал светских людей и прекрасный пол к русскому чтению; он сотворил легкую, так сказать, общежительную прозу; он первый возжег светильник грамматической точности и правильности в слоге, представив образцы во всех родах; он познакомил все состояния россиян с отечественною историею, очистив ее от архивной пыли. Так вот Карамзин! Вот исполин русской словесности! Различие в мнениях насчет изложения «Истории» нимало не ослабляло во мне чувства уважения к великому мужу и не затемняло его великих заслуг и дарований. Я смотрел на него с таким же благоговением, как древние взирали на изображение олицетворенной Славы и Заслуги[20] [21].