Книги

Спирита

22
18
20
22
24
26
28
30

Вообще, это превращение героя в сознательный медиум очень показательно. Позднейший спиритизм исходил из того, что во время спиритического сеанса держащий карандаш медиум всегда исключительно пассивен, он должен только, как электрический провод, передать с минимальными потерями все то, что сообщают духи умерших. У Готье, напротив, ставится вопрос о субъектности медиума, ведь выбор, например, орудия письма всегда остается за этим медиумом, значит, он не вполне пассивен. Средневековая философия в таких случаях говорила, что «категорема», то есть отнесение отдельной вещи к общей категории, даже для совершенно пассивного человека будет активным действием: здесь он окажется человеком деятельным и разумным. Но то, что средневековая философия решала на уровне логики, Готье решил на уровне расширения выбора: если можно выбирать инструмент письма, позу, степень внимания и комфорта, то в конце концов ты обретаешь полную свободу и в выборе стиля, и только то, что когда-то ты попал в ловушку безответной любви, делает тебя послушным слугой. Жесты в воздухе – икона незамеченной любви, а подражание этим жестам – такая же икона свободы писателя, который, выбрав сюжет, все же до конца следует его логике. Эти две иконы смотрят друг в друга как неотвратимые зеркала.

Конечно, в этой повести, как и почти во всех повестях Готье, происходит материализация метафор. Так, метафора «музыка похищает душу» присутствует у Готье постоянно, и она материализуется как действительное присутствие чужой души, чужого взгляда или чужой «интуиции» во время исполнения музыки, пришествие духов и душ умерших. Но этот мотив Гофмана у Готье разыгран иначе, не как присутствие личности композитора в музыке, но как присутствие критика. Музыка открывает критика в каждом человеке, который хоть немного способен судить о музыке, а значит, и хотя бы немного приникнуть к духовному миру, миру сильфид, ангелов, эоловых арф и пифагорейской гармонии сфер, где звуки производятся в соответствии с законами духовного мира. Поэтому то, что «музыка похищает душу», вовсе не означает, что слушатель впадает в исступление, а наоборот, что слушателю приходится разобраться, на какой ступени духовного мира сейчас находится он сам и что с этим делать.

Если обозначить проблему этой повести одним вопросом, то этот вопрос – возможна ли не какая-то «научная» оценка, а литературная или художественная критика медиумического откровения? Можно ли воспринимать написанную Спиритой автобиографию как произведение изящной словесности, со своими достоинствами или недостатками, или она только служит сюжету произведения? Если последнее, значит, главный герой несвободен и всегда будет несвободен. Но Теофиль Готье, пылкий и вольный, никогда не отрекался от свободы, а значит, если мы признаем свободу воли, мы признаем литературную и художественную критику. Говорить о стилистике и поэтике медиумического откровения так же законно, как говорить о необходимых и достаточных условиях свободы или о сферах ее проявления – не больше, но и не меньше.

Александр Марков, профессор РГГУ

Спирита

Фантастическая повесть

Глава I

Ги де Маливер1 полулежал, вытянув ноги, в роскошном кресле у ярко пылавшего камина. Судя по всему, он приготовился скоротать вечер дома: даже самые большие охотники до бурных и утомительных светских развлечений изредка позволяют себе передохнуть. Ги оделся по-домашнему и в то же время со вкусом: на нем были черная бархатная куртка, обшитая шелковым сутажом2 того же цвета, сорочка из фуляра3, длинные панталоны из красной фланели и просторные марокканские туфли без задника, которыми поигрывали его нервные и изящные ступни. Сняв с себя все тесное и неудобное и облачившись в мягкую свободную одежду, Ги де Маливер подкрепился простой, но искусно приготовленной пищей, запил ее двумя-тремя бокалами бордо и теперь испытывал то физическое блаженство, которое проистекает из полной гармонии всех органов. Он был счастлив, хотя ничего особенного с ним не приключилось.

Лампа – похожий на луну, подернутую легким туманом, матовый шар в селадоновом рожке4 с потрескавшейся глазурью – испускала ровный молочный свет. Она освещала книгу, которую Ги рассеянно держал в руке, – не что иное, как «Эванджелину» Лонгфелло5.

Конечно, Ги нравилось творение великого поэта, рожденного еще молодой Америкой, но он пребывал в том ленивом состоянии души, когда нежелание думать сильнее даже самых возвышенных воззрений, изложенных самым прекрасным слогом. Он прочитал несколько строф, потом, не выпуская книги из рук, откинулся на мягкую спинку кресла, обитую гипюром, и, выкинув из головы все до единой мысли, с наслаждением расслабился. Теплый воздух комнаты ласково обволакивал его. Все вокруг дышало покоем, благополучием, тишиною, умиротворением. Лишь изредка шипели дрова в камине да тикали часы, чей маятник тихо отмерял ход времени.

Была зима. Свежевыпавший снег заглушал отдаленный стук колес экипажей, довольно редких в этом пустынном квартале, ибо Ги жил на самой малолюдной улочке Сен-Жерменского предместья6. Пробило десять, и наш лентяй поздравил себя с тем, что не подпирает дверной проем на балу в каком-нибудь посольстве и не мается в черном фраке и белом галстуке, взирая на тощие лопатки некой вдовой старухи в платье с огромным вырезом. Хотя в комнате было тепло, будто в оранжерее, по тому, как жарко пылал огонь, и по тишине, царившей на улице, чувствовалось, что за окном мороз. Великолепный ангорский кот, единственный товарищ Маливера в этот вечер farniente[1], подошел так близко к камину, что едва не опалил свою белую шерстку, и только позолоченный экран мешал ему улечься прямо в золу.

Комната, в которой Ги де Маливер вкушал свои мирные радости, находилась между его кабинетом и студией. Эта просторная гостиная с высоким потолком располагалась на последнем этаже флигеля, который занимал Ги. С одной стороны к флигелю примыкал двор, с другой – сад с достойными королевских лесов вековыми деревьями, какие можно найти только в этом старом аристократическом предместье, ибо, чтобы вырастить дерево, нужны годы, а наши нувориши, как ни крути, не в силах придумать ничего другого для обеспечения тени своим новеньким особнякам, построенным в спешке, характерной для всех, кто опасается банкротства.

Стены комнаты были обиты коричневой кожей, а потолок украшали кессоны из неокрашенных еловых досок в обрамлении старых дубовых балок. Строгие тона стен служили прекрасным фоном для картин, эскизов и акварелей, развешанных в этой своего рода галерее, а также для собрания редкостей и оригинальных вещиц. Дубовые книжные шкафы, достаточно низкие, чтобы не загораживать картин, образовывали по всему периметру комнаты некое подобие цоколя, который прерывался одной-единственной дверью. Книги, заполнявшие полки, поразили бы наблюдателя своей разнородностью: тут смешались библиотеки художника и ученого. Рядом с классической поэзией всех времен и народов: Гомером, Гесиодом, Вергилием, Данте, Ариосто, Ронсаром, Шекспиром, Милтоном, Гёте, Шиллером, лордом Байроном, Виктором Гюго, Сент-Бёвом, Альфредом де Мюссе и Эдгаром По – стояли «Символика» Крейцера7, «Небесная механика» Лапласа8, «Астрономия» Араго9, «Физиология» Бурдаха10, «Космос» Гумбольдта11, труды Клода Бернара12 и Бертло13, а также другие творения высокой науки. Однако Ги де Маливер не был ученым. Его образование едва ли выходило за рамки того, чему его научили в коллеже, но, после того как он достиг определенных познаний в поэзии, ему показалось стыдным пребывать в неведении относительно прекрасных открытий, прославивших нынешний век. Он постарался войти в курс дела, и с некоторых пор с ним можно было поговорить об астрономии, космогонии14, электричестве, паре, фотографии, химии, микрографии15 и самозарождении жизни16. Он разбирался во всем и иногда поражал собеседника неожиданным остроумным замечанием.

Таким был Ги де Маливер на двадцать девятом году своей жизни. Его лоб с небольшими залысинами, честное и открытое выражение лица производили приятное впечатление. Нос не отличался греческой правильностью, но выглядел вполне благородно, взгляд карих глаз казался уверенным, а полноватые губы свидетельствовали о доброте и дружелюбии. Золотисто-рыжие усы оттеняли верхнюю губу, а непослушные тонкие кудри теплого каштанового цвета не поддавались щипцам парикмахера. Короче, Маливер был, что называется, красивым малым и с самого своего появления в свете пользовался успехом, к которому ничуть не стремился. Матери, обремененные девицами на выданье, естественно, окружали его всяческими заботами, ведь у него имелись сорок тысяч франков земельной ренты и престарелый дядюшка-мультимиллионер, который отписал ему все свое состояние. Восхитительное положение! Но Ги до сих пор не женился. Выслушав очередную сонату, которую исполнила для него очередная девица, он ограничивался одобрительным кивком, после контрданса17 вежливо провожал партнершу на место, а во время паузы между фигурами танца произносил нечто вроде «Здесь очень жарко» или другую банальность, не дававшую даже крохотной надежды на брак. И дело не в том, что Ги де Маливеру не хватало духу, нет, он запросто произнес бы что-нибудь менее избитое, если бы не боялся запутаться в тонких, как паутина, сетях, растянутых вокруг великовозрастных прелестниц, лишенных сколько-нибудь значительного приданого.

Если в каком-либо доме ему оказывали особенно радушный прием, он переставал там бывать или уезжал в далекое путешествие, а когда возвращался, с удовлетворением замечал, что о нем совершенно забыли. Кое-кто подумает, что Ги вступал в мимолетные сомнительные связи с дамами полусвета и тем самым избегал необходимости жениться. Ничего подобного. Он не мог похвастать какими-то особенными для своих лет принципами, просто ему не нравились набеленные и причесанные под пуделей красотки в необъятных вычурных кринолинах18. Таковы уж были его вкусы. Как и все, он пережил несколько приятных приключений. Две-три не оцененные по достоинству женщины, жившие более или менее отдельно от своих мужей, признались, что нашли в нем свой идеал. Он отвечал: «Вы очень любезны», но, будучи человеком хорошо воспитанным, не осмеливался добавить, что они-то его идеалом не являются. А одна маленькая фигурантка19 Комического театра, которой он подарил несколько луидоров и бархатную пелерину, сочла, что он предал ее, и даже попыталась удавиться из любви к нему. Однако, несмотря на эти галантные приключения, Ги де Маливер, будучи честен сам с собою, признавал, что, дожив до двадцати восьми лет – возраста, в котором человек просто молодой становится человеком довольно молодым, – он не ведал, что такое любовь. По крайней мере, ему не довелось испытать чувств, о которых рассказывают поэмы, драмы, романы или приятели в минуты откровения или бахвальства. Впрочем, Ги утешал себя тем, что страсть сопряжена с треволнениями, бедами и катастрофами, и потому терпеливо ждал того дня, когда волею случая появится «предмет», который наконец его устроит.

Известно, что свет распоряжается вами по своему усмотрению и сообразно своей фантазии. И общество, в котором преимущественно вращался Ги де Маливер, решило, что, раз Ги часто наносит визиты недавно овдовевшей госпоже д’Эмберкур, значит, он в нее влюблен. Земли госпожи д’Эмберкур соседствовали с землями Ги, она имела шестьдесят тысяч франков дохода, и ей было всего двадцать два года. Соблюдая приличия, она какое-то время сильно горевала о господине д’Эмберкуре, довольно угрюмом старике, но теперь положение позволяло ей выбрать молодого и привлекательного мужа, равного ей по происхождению и состоянию. Итак, свет уже поженил их. Все надеялись, что в доме этой пары сложится приятная обстановка и он станет удобным местом для встреч и времяпрепровождения. Госпожа д’Эмберкур молчаливо соглашалась на этот брак и уже считала себя почти женой Ги, а он вовсе не торопился объясниться и даже подумывал о том, чтобы перестать ходить к прекрасной вдове, которую находил слегка назойливой.

В тот вечер Ги пригласили на чай к госпоже д’Эмберкур, но после ужина он разомлел и ему стало так хорошо дома, что он наотрез отказался одеваться и выезжать в восьмиградусный мороз, хотя бы даже и в шубе и с баком кипятка в карете. Предлогом послужило то, что у его коня еще не было зимних подков с шипами, а потому он рисковал поскользнуться и упасть на обледеневшей мостовой. Кроме того, Ги совсем не хотелось, чтобы жеребец, которого Кремьё20, знаменитый торговец с Елисейских полей, продал ему за пять тысяч франков, два или три часа мерз на холодном ветру. Как видим, Ги не был страстно влюблен, и госпоже д’Эмберкур предстояло еще очень долго дожидаться церемонии, которая позволила бы ей сменить фамилию.

Приятное тепло, голубоватый и ароматный дым двух-трех гаванских сигар, постепенно заполнявших пеплом старинный китайский бронзовый кубок на подставке из орлиного дерева21, который стоял рядом с лампой на круглом одноногом столике, окончательно разморили Маливера. Глаза его уже начали слипаться, как вдруг дверь комнаты тихонько отворилась и появился слуга с серебряным подносом, на котором лежал крошечный надушенный конвертик с хорошо знакомой печатью. Настроение Маливера сразу же испортилось, а запах мускуса, который источала бумага, показался ему тошнотворным. То была записка от госпожи д’Эмберкур: графиня напоминала, что он обещал прийти к ней на чай.

– Черт бы ее побрал, – без всякого почтения вскричал Маливер, – вместе с ее записочками, от которых начинается мигрень! Хорошенькое удовольствие – катить через весь город, чтобы выпить чашку чуть теплой водицы, в которой плавают несколько листиков, подкрашенных то ли берлинской лазурью, то ли ярью-медянкой22, в то время как у меня в лакированной коробке коромандель23 лежит настоящий китайский чай. На ней даже сохранился штемпель таможни в Кяхте – последней российской заставе на границе с Китаем24. Нет, решено, никуда не поеду!

Последние остатки вежливости заставили Маливера передумать. Он велел камердинеру принести одежду, но едва увидел панталоны, жалобно повисшие на спинке кресла, сорочку, жесткую и белую, будто мелованный картон, черный фрак с покачивающимися рукавами, блестящие лаковые ботинки, перчатки, словно только что вышедшие из недр прокатного стана, как им тут же овладело отчаяние, и он с силой вжался в спинку кресла.