Книги

Портрет себе на память

22
18
20
22
24
26
28
30

Далее её мысль переключилась на сравнение американцев, англичан и французов, где явно выигрывали французы, как в целом не хищническая нация, причинившая человечеству минимальное количество неприятностей по сравнению с амбициозными и безнравственными англичанами, претендовавшими на мировое господство и не отказавшимися от этой мысли и по сию пору. Включая и ту их часть, которая переселилась в Америку и взяла там курс на подавление малых народов и неумеренное потребление.

Моя реплика о том, что в Америке англичан меньше чем латиноамериканцев или испанцев и, наконец, украинцев и русских, была резко оборвана. Я даже вздрогнула, когда Тамара, увлеченная повествованием, почти прокричала мне:

– А ты молчи и слушай, когда тебе говорят! – и, вздёрнув свои черные густые брови, продолжила, – что за люди? Никакого уважения!

Я решила не проявлять неуважение в первый день приезда и приняла позу покорного слушателя.

К счастью, американцы вызывали у Тамары такое пренебрежительное отношение, что долго разглагольствовать о них она не сочла нужным. Рассказала только, как десять лет тому назад ездила в Америку, точнее в Канаду, в гости к приболевшей сестре, где её просто тошнило от отвратительной американской привычки – постоянно что-то жевать и пить на улице.

– Представляешь, – говорила она, – они на ходу едят свои макдональдсы, разевая рты как бегемоты, и запивают их ещё более отвратительной колой.

Эти неэстетичные воспоминания заставили её даже поморщиться, но она быстро справилась с отвращением к жующим на улице людям и философски закончила обличительную речь.

– Хотя… французы, конечно, тоже хороши.

Я вышла в кухню, являвшую собой довольно жалкое зрелище: чуть больше чем на десяти квадратных метрах, кроме кухни, размещались ещё прихожая с коридором и туалет, отгороженный в углу около входной двери. Окна в кухне не было, поэтому для проветривания входная дверь всегда была приоткрыта, и с лестницы просачивалась прохлада, какая обычно бывает в подъездах старых каменных домов. В узкой части кухни, напротив туалета, на стене была прибита небольшая вешалка – она была пуста, если не считать старого зонта с массивной ручкой и длинной металлической пикой. К вешалке примыкали две этажерки, заваленные пакетиками и хозяйственными принадлежностями, на одной из них обычно отдыхал кот. А над этажерками размещалась та самая газовая колонка АГВ, которая должна была нагревать воду для раковины и душа, находящегося в туалете. Система АГВ доверия мне не внушала. С первой попытки зажечь её я не смогла, но что самое главное, я не могла понять: почему она располагается на противоположной стене, и каким образом вода поступает в туалет и в водопроводный кран через многочисленные трубы, проложенные по стенам и под потолком. Я быстро приспособилась ополаскивать утром лицо холодной водой из крана, а по вечерам обычно мылась в тазике, поливая из ковшечка. Душем, который находился в туалете, мне не хотелось пользоваться. Да и Тамара между делом успела сообщить, что в течение года она уже имела одиннадцать аварий с системой АГВ.

Завершив водные процедуры, я приготовилась ко сну, расположившись на отведенном мне диване через стол напротив её кресла, натянула на себя толстую домотканую простыню, которую по причине непрекращающейся ни днём ни ночью жары, я собиралась использовать вместо одеяла.

Было уже два часа ночи, а мы всё не спали. Закончив свою программную речь, она, наконец, успокоилась и внимательно глядела на меня, загадочно улыбаясь и слегка прищурив глаза. А глаза её – как будто два тоннеля, из глубины которых свет фар выносит целые эпохи. Она много помнила ещё из доисторической эпохи, когда я – как говорила мне мама в таких случаях – ещё птичкой летала. Там, в голодных тридцатых, а потом в полных лишения сороковых осталось её детство. Но она сейчас вспоминала о моём детстве, о моей юности – это была её молодость, наверное, незабываемые годы. Она любила наш дом, любила сидеть с нами за столом и обсуждать крамольные тогда темы об искусстве и свободе. Они часто спорили с папой: папа любил подтрунивать над ней, сводить её идеи к абсурду. Мы все смеялись. Мама прикрывала плотно дверь в коридор, чтобы соседи не слышали разговора, и учила меня с раннего детства: что говорится в доме за столом, нельзя повторять больше нигде и никогда!

Но кроме этого маминого запрета ничто не омрачало моё детство. Солнечный свет лился из огромных окон нашей коммунальной кухни. В лучах солнца часами нежился кот, которого я иногда мучила; была няня и были соседи – и все относились ко мне с уважением, кроме кота, конечно. Мы с мамой часто ездили в Елисеевский магазин или универмаг ДЛТ на Желябова и, несмотря на то, что и там и сям приходилось стоять в очередях, мне нравились эти поездки и нравился Невский проспект – его величественная каменная стать и грязно-блеклые, давно не ремонтированные фасады. Архитектурный пейзаж Невского проспекта, особенно в ненастные осенние дни, напоминал мне чёрно-белые иллюстрации к книжке Самуила Маршака «Мистер Твистер». И я понимала, что на земле таких городов мало, куда бы могло занести Мистера Твистера. Провожая взглядом из автобуса дома, облицованные серым гранитом, я представляла себе, какой бы дом захотел купить «мистер Твистер – бывший министр, владелец заводов, газет, пароходов», после того, как он отказался жить в «Англетере», увидев там чернокожего гостя. Наш автобус сначала делал остановку у гранитного мавританского дома – задания касс Аэрофлота. Ни этот дом, ни угловой гранитный дом, как и любимый мною дом из серого гранита с большими окнами на другой стороне улицы, где располагалось ателье дамского трикотажа, называемое в народе «Смерть мужьям», не подходили. А вот на следующей остановке, в доме Мертенса, где на втором этаже был Дом моделей, мистеру Твистеру наверняка бы понравилось. Кроме мистера Твистера в голове у меня было полно всякой другой чепухи. К тому времени я уже коверкала два иностранных языка, освоила нотную грамоту и «концертировала» под аплодисменты, когда в наш дом приходили гости.

И вот тогда её принесло ко мне каким-то странным ветром, совсем как Мэри Поппинс. Естественно, я сразу же получила указкой по рукам и была низведена на класс ниже, то есть вместо Полонеза Огинского мне пришлось снова переигрывать нехитрые пьески типа «Жили у бабуси два весёлых гуся», чтобы почувствовать гармонию, научиться держать руки и растягивать кривоватые мизинцы, которые с трудом охватывали октаву. Я рыдала – до этого никто надо мной так не издевался. И когда мне, наконец, позволили играть этюды Черни, я колотила по клавишам в исступлении, стараясь попасть в такт метроному, чем оглушала интеллигентных и, в основном, сочувствовавших мне соседей.

Когда я подросла, образ Марии Израйлевны, как я её тогда называла, мне обычно представлялся выплывающим из осеннего тумана или снежной бури. Она всегда спешила, у неё было много забот: учёба в консерватории, преподавание в училище и частные уроки. Бывало, что мы вместе ходили в филармонию. Иногда она доставала билеты на «редкого» исполнителя. Я ждала этих концертов с нетерпением – в такие моменты она излучала особую энергию. Она одевалась просто, но и в одежде, и в прическе, и в нехитрых украшениях всегда присутствовала цветовая гармония, и этим она выделялась на фоне общей серо-чёрной массы. Мы встречались у входа, и я каждый раз боялась, что она опоздает. Она неизменно появлялась в последний момент и, поправляя растрепавшуюся копну пышных подкрашенных хной волос (наверное, у неё уже тогда была седина), подталкивала меня – скорей, скорей, ещё надо успеть в гардероб. Когда мы потом бежали вверх по лестнице, внутри у меня звучал большой оркестр, обязательно с барабанами и литаврами, и как будто дирижер взмахивал палочкой в такт нашим усилиям на марше лестницы.

Я тоже её изучаю: морщин у неё мало, щёки не провисли, а наоборот – кожа натянулась на широких выступающих скулах, и от этого она кажется моложе. Она называет много имен – это имена её родственников, учеников и просто знакомых. Время от времени меня это утомляет и я клюю носом. Я не могу ни запомнить их, ни понять взаимосвязи между ними, даже не могу вспомнить большую часть её учеников, которых должна была знать по музыкальной школе – ведь прошло столько времени! Хотя некоторых помню, особенно тех, кто помогал ей при частых переездах с одной квартиры на другую. Сколько квартир она сменила в Ленинграде! И это с книгами и пианино. Мне интересно узнать, как она жила после того, как выучила меня и вскоре исчезла с моего горизонта, а потом внезапно уехала в Одессу навсегда.

В большой комнате на всех четырех стенах картины в старых рамах, конечно, репродукции. Из простенка между окон ко мне направляется знаменитая «Шоколадница» Лиотара. Когда Тамара утром приносит чай и мы садимся за стол, я всегда смотрю на шоколадницу. Она создает настроение. Откуда все эти репродукции? Хочется узнать историю каждой вещи. Но даже, когда я ничего не спрашиваю, меня заливает потоками её красноречия. И я стараюсь не задавать лишних вопросов, иначе мы не выйдем отсюда до зимы.

На боковых стенах пейзажи Левитана, а в уголках и над небольшими старинными столиками – картинки малого формата: акварели, рисунки, вышивки. И ещё одна, совершенно необычная картина, наверняка польского художника. Это я определяю моментально, и это действительно так. Открытый рояль, за роялем в полумраке квартет, и люди, сидящие в импровизированном партере, самозабвенно слушают музыку. Мужчина с острой бородкой вытянулся вперед, положив руки на спинку переднего стула, словно ловит растворяющиеся в воздухе пассажи. Рядом женщина, опустив голову на вытянутые руки, тоже опирается на спинку стула, словно пытается вздохнуть после того, как заставила замереть свое сердце, уносясь куда-то со звуками музыки.

– Ты поняла-а? – спрашивает Тамара, загадочно улыбаясь.

Меня внезапно осеняет, как будто подсказка приходит из её головы.

– Они слушают Шопена.