Книги

Отсюда лучше видно небо

22
18
20
22
24
26
28
30

 Никто не заставит подняться опять и зачем-то жить, если только сам Владислав Витальевич в себе не обнаружит сверхидею, какую-то естественную внутреннюю причину. Да, теперь Владислав мог беспрепятственно страдать и получать счастье, чистосердечно радуясь тому, что никто не страдает из-за него, не сострадает ему: вот, что всегда угнетало по-настоящему. Но ныне все, кому было до него хоть какое-нибудь дело, – наконец-то мертвы.

Нет никаких напоминаний о его врожденной бесполезности, нет больше никакого несоответствия, которое надо преодолевать, нет нужды кому-то что-то доказывать, не нужно понапрасну растрачивать жизнь, стараясь быть Владиславом Витальевичем Говорикиным… Не нужно, все это излишнее… Чем-то подлинным было лишь ощущение легкости, которому невозможно сопротивляться, наполнившее его улетучившееся, невесомое, смеющееся тело. Владислав стопроцентно осознал для себя только то, что если и не выдержит последующих страданий, припасенных жизнью, если и упадет замертво, то последним, к чему осмелится прикоснуться тлен, этот мозолистый палец гибельного гниения: будет улыбка на его лопнувшем, как волдырь, мертвенно-бледном лице.

Сейчас со всех сторон его обдувал ветер, в смерзшихся волосах блестел снег. Непрерывно блики света играли у Владислава Витальевича над потрескавшейся губой, на лбу, блики играли в глубоких колодцах его прослезившихся глаз, а по перелистывающемуся лицу мелькали тени, как чей-то взгляд по страницам. И тут, не в силах более выносить этот беспощадный, сконцентрированный наплыв, эту вселенскую фокусировку на его расплывчатом существе, Владислав двустворчато зевнул: изо рта у него сыпался снег.

Он вознамерился откашляться в подставленный кулак, но с удивлением обнаружил, что отсутствуют признаки рук, а само удивление рассеялось, и снег летел из обвисших, неожиданно опустевших рукавов, из расстегнутой ширинки, из штанин, безжизненно опустившихся на перрон, как лист бумаги. Запоздалый недоуменный возглас взбурлил в глубоководном гейзере гортани.

Наружу повылезали симптомы его вымышленной болезни, являвшиеся лишь проявлениями первичного, но подавленного намерения: всецело освободиться от этой замусоленной плоти, от неоплачиваемых страданий. Отовсюду слетелись летучие мыши и птицы из отряда воробьиных, – они порхали, помогая оставшемуся телу расплестись на нервы, артерии, вены, раздеться. В его открытых распадающихся ранах чирикали и свивали себе гнезда птицы, а мухи откладывали яйца. Кто, в конце концов, Владислав Витальевич такой, чтобы отказать нуждающемуся в крыше, в пище, в воде?

В последнюю минуту Владислав с готовностью раздарил себя без остатка. Его кости рассыпались, как порошок, а то немногое телесное, что еще оставалось, – в конце концов, рассыпалось тоже: первобытная кровь, хлынув в беспредметное пространство, смешалась с ослепительными корпускулами и многолетним хлорофиллом. Естественно наступила безраздельность. Ощущение полноты, слияния с пространством, – находящимся гораздо выше любых категорий, за которые слепо цеплялась человеческая личность, наученная расти к небу, где ей даже не за что ухватиться. Для Владислава настал окончательный синтез с полноценным бытием за пределами больниц, гнусного гроба и крематорского комбинезона, куда не доберется ни огонь нестерпимый, ни мысль коротковолновая.

И когда замороченные пассажиры начали покидать остановившуюся электричку, – то весь мир у них под ногами огрызался, как бездомная собака, и омерзительно бренчал, как пустая бутылка из-под пива. И там, где только-только находился уже отсутствующий Владислав Витальевич, ничего не было, кроме кожуры его опустевшей одежды, – утратившая очертания тяжеловесного, но пустого тела, лишившаяся обещанного объема, она выглядела безжизненной, бесформенной, безрезультатной. Таков, впрочем, удел всякой материи, всякой мануфактуры.