Книги

Оторванный от жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

В возрасте семи лет я поступил в общественную гимназию в Нью-Хейвене, штат Коннектикут, откуда выпустился в 1891 году. Осенью я пошел учиться в старшую школу того же города. Все школьные предметы были изучены без особых проблем, с отличием. Я всегда умудрялся получать хорошие оценки, когда того заслуживал; и хотя мало кто из моих учителей говорил, что у меня есть настоящие способности, они всегда отмечали определенные скрытые резервы и, очевидно, верили, что в один прекрасный день те разовьются в достаточной степени, чтобы я никого не опозорил.

Когда я поступал в старшую школу, то стремился к успеху, как и любой другой школьник. Я хотел выиграть выборы в определенном тайном обществе; когда мне удалось это сделать, я возжелал стать управляющим делами в ежемесячном журнале этого общества. И во всех стремлениях я преуспел. Для человека моих лет у меня была большая страсть к управлению. Я на самом деле специально выучился играть на гитаре так хорошо, чтобы меня могли избрать в «Клуб банджо», и все это было не из эстетических целей: я занял очередь на позицию управляющего и позднее был избран на это место.

Я активно интересовался только одним видом спорта – теннисом. Быстрая перестрелка мячом подходила моему темпераменту; я так любил теннис, что одним летом сыграл не менее четырех тысяч матчей. У меня были способности, и я посвящал теннису куда больше времени, чем мои одноклассники, так что неудивительно, что я набрался опыта и выиграл школьный чемпионат в выпускном классе. Этот успех пришел ко мне не только потому, что я прекрасно играл, но и из-за того, что я считал несправедливым отношением. Этот факт хорошо иллюстрирует определенную черту характера, которая часто помогала мне побеждать. Среди зрителей на финальном матче было несколько девушек. Мои сокурсницы жили в нашем районе и часто принимали мою мальчишескую неуверенность, о которой знало мало людей, за самовлюбленность. Когда мы проходили друг мимо друга – почти каждый день, – в качестве приветствия мы смотрели в разные стороны. Так вот, мой соперник очень нравился этим девушкам и по праву получал их поддержку. Соответственно, они аплодировали его удачным подачам, что было справедливо. Моим удачным ударам они не аплодировали, что тоже справедливо. Но вот что точно было несправедливо – так это то, что они хлопали моим плохим подачам. И это заставляло мою кровь вскипать. Благодаря тем, кто желал моего поражения, я выиграл.

В июне 1894 года я получил диплом старшей школы. Вскоре после этого я сдал экзамены в Йельский университет и в сентябре того же года поступил в Шеффилдскую научную школу на гуманитарную специальность.

В последнюю неделю июня 1894 года случилось очень важное событие, которое, без сомнений, полностью изменило курс моей учебы. Оно послужило причиной моего срыва шесть лет спустя и стало тревожащим и отчасти странным и восхитительным основанием для этой книги. Это событие – болезнь моего старшего брата, которого поздним июнем 1894 года поразила эпилепсия. На свете мало болезней, способных внести подобный хаос в семью и встревожить всех ее членов. У моего брата было идеальное здоровье до того момента, как случился приступ; и, поскольку ни в одной ветви семьи не было даже намека на эпилепсию или хотя бы похожую болезнь, всё произошло как гром среди ясного неба. Для лечения сделали все возможное, но тщетно. 4 июля 1900 года он умер после шести лет болезни. Два года из них он провел дома, один – в путешествии вокруг света на паруснике, а бóльшую часть – на ферме около Хартфорда. В итоге врачи решили, что в основании черепа у него росла опухоль, которая и повлекла за собой болезнь и смерть.

Поскольку, когда у брата случился первый приступ, я учился в старшей школе, у меня было больше свободного времени, чем у других членов семьи, и я проводил все время с ним. Несмотря на то что в первый год болезни приступы случались только по ночам, меня мучил страх, что они могут произойти и днем, на людях.

Итак, если моего брата, всю жизнь имевшего превосходное здоровье, могла поразить эпилепсия, что мешало мне заболеть точно так же? Эта мысль вскоре завладела моим разумом. Чем больше я думал о брате и о себе, тем сильнее нервничал; и чем сильнее я нервничал, тем больше убеждался в том, что моя болезнь – лишь вопрос времени. Приговоренный к тому, что я считал смертью при жизни, я думал об эпилепсии. Мне снились сны об эпилепсии – тысячу раз до тех пор, пока эта тревожная идея окончательно не взвинтила мое воображение и не подвела меня к самому приступу. Однако ни разу за всю мою жизнь эти страхи не стали реальностью.

Год и два месяца после первого приступа брата меня мучил страх; но нервы взяли верх надо мной немного позже. Это случилось в ноябре 1895 года, во время чтения вслух на немецком. Этот час в классе был одним из самых неприятных в жизни. Казалось, что нервы лопнули, как множество едва заметных резинок, растянутых чересчур сильно. Если бы у меня хватило духу выйти из комнаты, я бы так и поступил; но я сидел как парализованный, пока всех не отпустили.

В том семестре я больше не посещал эти уроки. Я продолжил заниматься дома и сдал экзамены на отлично, что позволило мне заполучить место в классе в следующем семестре. В оставшееся время в университете я редко заходил в комнату для чтения, хотя абсолютная уверенность в том, что меня не вызовут читать, слегка успокаивала меня на занятиях. Профессора, которым я рассказал о своем состоянии и его причине, неизменно относились ко мне со вниманием; и пусть я полагал, что они ни капли не сомневались в искренности моих слов, убеждать их было легко на протяжении двух третей моего обучения в университете. Я не мог читать вслух, но причиной этому служило не отсутствие подготовки. Я мог быть прекрасно подготовлен, но в тот момент, когда меня вызывали, в дело вмешивалась тысяча тревожных ощущений, и приходила отдаленная мысль, что наконец меня обуяет приступ ужаса, и мне оставалось сказать лишь одно: «Не готов». Неделями около моего имени не стояло ничего, кроме нуля или пропуска, который означал, что меня не вызывали вовсе. Однако время от времени профессор, собираясь поступить справедливо по отношению к себе и к другим студентам, настаивал на том, чтобы я декламировал, и в таком случае мне удавалось читать вслух достаточно текстов, чтобы удержать место в классе.

Когда я поступил в Йельский университет, у меня было четыре четкие цели: во‑первых, выиграть на выборах в тайном клубе, куда я мечтал попасть; во‑вторых, стать одним из редакторов «Йель Рекорд» – иллюстрированного юмористического издания, которое выходило дважды в неделю; в‑третьих (если мне удастся второе), убедить коллег, что я должен стать управляющим – и не ради почестей, а потому, что полагал: я смогу заработать столько же, сколько стоило мое обучение; в‑четвертых (самое главное), получить диплом в предписанные сроки. Всех этих целей я успешно достиг.

Для любого человека студенческие годы – обычно самые счастливые в жизни. Но не для меня. Бóльшая часть моих не была таковой. И все-таки я оглядываюсь на них с большим удовольствием, потому что чувствую, что мне повезло: я впитал неосязаемую, но самую настоящую вещь, известную как «дух Йеля». Это помогло мне не оставлять надежду в самые тяжелые моменты, и с тех пор мне казалось, что я смогу достичь любых целей.

II

13 июня 1897 года я окончил Йель. Если бы тогда я понимал, что болен, я бы мог отдохнуть, и мне следовало это сделать. Но я некоторым образом привык к взлетам и падениям нервического существования и, поскольку на самом деле отдыха я себе позволить не мог, через шесть дней после окончания заступил на должность клерка в офисе налогового инспектора города Нью-Хейвен. Мне повезло, что я получил это место в то время, потому что работали мы сравнительно немного, а сама работа была столь же приятной, как и любая другая в подобных обстоятельствах.

Я поступил на должность в Налоговой службе с намерением оставаться до тех пор, пока не найду работу в Нью-Йорке. Где-то спустя год мне удалось устроиться. Проработав восемь месяцев, я ушел, чтобы занять место, которое предполагало поле деятельности, более подходящее моим вкусам. С мая 1899 года по середину июня 1900 года я был клерком в одной из небольших страховых компаний, и наша штаб-квартира была буквально в двух шагах от того, что кто-то может назвать центром вселенной. Я очень хотел быть в самом сердце финансового района Нью-Йорка – это подогревало мое воображение. Идеалы Уолл-стрит тогда заразили меня, зарабатывание денег стало моей страстью. Я хотел познать сладкую горечь силы, основанной на богатстве.

Первые полтора года жизни в Нью-Йорке мое здоровье, казалось, было не в худшей форме, чем в предыдущие три года. Но застарелый ужас все-таки продолжал владеть мной. Передо мной пробегали более-менее нервные дни, недели и месяцы. Однако в марте 1900 года все изменилось в худшую сторону. В то время меня сразил сильный приступ инфлюэнцы, и я не мог ничего делать две недели. Как и ожидалось в моем случае, болезнь серьезно подкосила мои жизненные силы и оставила меня в пугающе подавленном состоянии: это была депрессия, которая росла внутри, пока не случился финальный слом – 23 июня 1900 года. События того дня, на тот момент казавшиеся ужасными, но, очевидно, случившиеся к лучшему, как оказалось позже, привели меня на тропы, пройденные многими, но мало кем понятые.

Я продолжал работать клерком до 15 июня. В тот день мне пришлось остановиться и кое-что совершить. Я достиг того момента, когда моя воля капитулировала перед аморальным узурпатором сознания – Безумием. Предыдущие пять лет неврастении заставили меня поверить в то, что я испытал все неприятные ощущения, от которых может страдать перегруженная и расшатанная нервная система. Но в этот день меня охватило несколько новых ужасных ощущений, и я стал беспомощен. Мое состояние, однако, не было бы понятно тем, кто работал со мной за одним столом. Я помню, что пытался говорить и время от времени не мог выразить собственные мысли. Хотя я мог отвечать на вопросы, это едва ли уменьшало мою тревогу, потому что единственная неудача в попытке говорить собьет с толку любого человека независимо от состояния его здоровья. Я пытался переписывать некоторые документы для работы, но моя рука дрожала, и мне было трудно читать слова и цифры, которые казались моему измученному зрению расплывчатыми и неясными.

В тот день, понимая, что произойдет нечто ужасное, но не зная, что именно, я сделал кое-что необычное. У меня было несколько статей, которые не опубликовали в университетской газете, но над которыми я трясся несколько лет; я их уничтожил. Потом, торопливо приведя дела в порядок, я сел на первый дневной поезд до Нью-Хейвена и вскоре прибыл туда. Жизнь дома не улучшила мое состояние: я прогулялся пешком три или четыре раза, а потом и вовсе не выходил на улицу до 23 июня. Это был день, когда я вернулся с прогулки в необычном состоянии. Родственникам о своем состоянии я не сказал ничего, кроме общих слов о том, что никогда не чувствовал себя хуже. Подобное заявление в устах неврастеника значит многое, но доказывает мало. Пять лет у меня были плохие и хорошие дни, и мы с семьей начали думать, что со временем все наладится.

На следующий день после возвращения домой я (либо же та часть разума, которая все еще была под моим контролем) решил, что настало время совсем уйти с работы и несколько месяцев отдохнуть. Я даже договорился с младшим братом уехать в тихое местечко в Уайт-Маунтинс, где надеялся излечить свои расшатанные нервы. К тому времени я чувствовал себя так, словно трясусь с головы до ног, и ко мне постоянно приходила мысль, что сейчас со мной случится эпилептический приступ. Не раз я говорил друзьям, что лучше умру, чем буду эпилептиком; однако, если память меня не подводит, я никогда не говорил вслух о настоящем страхе, что я буду подвержен этому заболеванию. Пусть я до безумия верил, что так и случится, у меня была крепкая надежда, что меня это не коснется. Этот факт может до некоторой степени объяснить шесть лет моего терпения.

18 июня я почувствовал себя так плохо, что отправился в кровать и оставался там до 23 числа. Ночью 18 июня мой постоянный ужас стал ложным убеждением – бредом. Я долго ждал – и наконец убедился, что это произошло. Я сам верил в то, что я настоящий эпилептик, и убежденность в этом оказалась сильнее всего, на что способен здоровый ум. Двойственное стремление, появившееся до того, как мой разум был окончательно повержен, – убить себя и не жить той жизнью, которой я боялся, – теперь разделило мой разум на «до» и «после». С того момента моей единственной мыслью было приблизить конец, потому что я думал, что упущу шанс умереть, если семья найдет меня в эпилептическом припадке.

Учитывая мое состояние и невозможность в тот момент оценить всю тяжесть такой смерти, которую я все-таки рассматривал, мои суицидальные мысли были далеко не эгоистичными. Я никогда не рассматривал самоубийство всерьез: подтверждение тому – тот факт, что я так и не раздобыл оружие, несмотря на свою привычку запасаться на случай самых невероятных событий, о которой часто говорили мои друзья. Признаюсь: пока я контролировал свой разум, я раздумывал над суицидом; те же поспешные действия, которые последовали за потерей себя, я даже назвать не могу попыткой самоубийства. Как человек, не являющийся собой, может себя убить?

Вскоре мысли о смерти заполонили мой беспорядочный разум. Я отчетливо помню один из своих планов: он включал прогулку по озеру Уитни неподалеку от Нью-Хейвена. Ее я собирался совершить на самой ненадежной лодке, которую только можно было раздобыть. Подобное судно легко раскачать, и таким образом я оставил бы в наследство родственникам множество сомнений, которые лишили бы мою смерть обычного в таких случаях позора. Еще я помню, как искал смертельное лекарство и надеялся найти его дома. Но количество и качество найденного заставили меня сомневаться в эффективности этого метода. Затем я подумал о том, чтобы перерезать себе яремную вену; я зашел так далеко, что даже прижал лезвие к шее, но потом, когда некий импульс заявил о себе, я спрятал нож в укромное место. Я на самом деле желал умереть, но столь неверный и ужасный способ меня не привлекал. И тем не менее, будь я уверен, что в моем состоянии шаткого безумия я смогу сделать все умело, я бы разом прекратил свои страдания.