Спор об определении термина «паника» очень хлопотен. Я считаю, что «панику» по-прежнему можно толковать как расширенную метафору и, более того, что сходство между
Тем не менее термин не слишком удачен из-за ассоциаций с иррациональностью и неуправляемостью. Он навязывает образ яростной толпы или массы – атавистической, подверженной влиянию и бреду, поддающейся контролю демагогов и, в свою очередь, контролирующей других «властью толпы». В газетных сообщениях за последнее десятилетие читаем:
Поначалу я оправдывался и соглашался на низведение «паники» до простой метафоры, но я все также убежден, что аналогия работает. Современная социологическая литература на тему катастроф и экологических проблем расширила определение социального. Произошла денатурализация природы. Обстоятельства обычной социальной жизни – разделение власти, класса и тендера – влияют на риски и последствия таких событий. Модели «экологической справедливости» показывают, насколько социально детерминированы такие опасности, как близость к ядерным отходам. И точно так же, как Эриксон использовал охоту на ведьм и религиозные преследования XVII века, чтобы понять, как девиантность и социальный контроль испытывают на прочность и укрепляют моральные границы (см. главу 1), он позже показал, что катастрофы могут рассматриваться в качестве социальных событий[34]. В отличие от традиционных природных катастроф «технические» относятся к «новым видам тревог». Они превратились в «обычные несчастные случаи» – катастрофы, встроенные в привычное: обрушение футбольной трибуны, авария на железнодорожных путях, падение моста, крушение парома, провал программы онкологического скрининга. Ответные реакции не столь однородны, машинальны или просты, как это и положено, на фоне сложностей морального дискурса. Они действительно во многом сходны с реакциями, которые обнаруживаются в весьма противоречивом поле всех моральных паник[35].
Критерии, по которым нарративы, созданные массмедиа, легко распознаются как моральная паника, нуждаются в более тщательном объяснении: драма, чрезвычайная ситуация и кризис; преувеличение; почитаемые ценности, оказавшиеся под угрозой; предмет беспокойства, тревога и враждебность; силы зла или личности, которых необходимо идентифицировать и остановить; в конечном счете осознание эпизодичности и мимолетности и т. д. Томпсон справедливо отмечает, что два фактора из перечисленных на деле проблематичны: во-первых,
Само употребление термина «моральная паника», начинают свою критику консерваторы, подразумевает, что реакция общества непропорциональна фактической серьезности (риску, ущербу, угрозе) события. Реакция всегда
Даже в этих ограниченных терминах допущение непропорциональности проблематично. Как можно точно оценить и сравнить друг с другом тяжесть реакции и состояние? Идет ли речь об интенсивности, длительности, протяженности? Более того, согласно этой логике, у нас нет ни количественных, объективных критериев, чтобы утверждать, что R (реакция) «непропорциональна» А (действию), ни универсальных моральных критериев, чтобы судить о том, что R является «неуместной» реакцией на моральную тяжесть А.
Это возражение имеет смысл, если у нас нет ничего, кроме компендиума отдельных моральных суждений. Только будучи изначально приверженными «внешним» целям, таким как социальная справедливость, равенство и права человека, мы можем оценить одну моральную панику или судить о ней как о более лицемерной, чем другая. Однако эмпирически, несомненно, существует множество паник, где суждения о пропорциональности уместны и необходимы – даже если предметами оценки выступают только лексика и риторический стиль. Предположим, мы знаем, что за последние три года (i) X % просителей убежища подали ложные заявления о риске преследований; (И) заявления лишь небольшой части (скажем, 20 %) этой подгруппы были приняты; и (iii) в результате число ложных заявлений о предоставлении убежища составляет около 200 человек в год. Безусловно, в этом случае утверждение, что «страну захлестнули фальшивые просители убежища», несоразмерно.
Само собой, это еще не конец: контрутверждение может привести лишь к очередному раунду обмена заявлениями. Но это не делает вопросы пропорциональности, соответствия и уместности неважными, неактуальными или устаревшими (потому что все, что у нас есть, в конце концов, это репрезентация). Основные эмпирические требования в рамках каждого нарратива обычно можно объяснить с помощью самой элементарной методологии социальных наук. Было бы неправильно отвергать такие выводы просто как «притязание на истину», не имеющее «привилегированного статуса». Утверждения о прошлых статистических тенденциях, текущих оценках и экстраполяции в будущее также открыты для изучения.
Проблема в том, что природа состояния – «что на самом деле произошло» – заключается не только в количестве модов, которые разбили столько-то шезлонгов на такую-то сумму, и не в количестве четырнадцатилетних девочек, заболевших после приема таблеток экстази в таком-то ночном клубе. Вопросы символизма, эмоций и репрезентации не могут быть переведены в сопоставимые наборы статистических данных. Такие качественные термины, как «уместность», передают нюансы морального суждения более точно, чем (подразумеваемая) количественная мера «непропорциональности», – но чем лучше это получается, тем более очевидно, что эти термины социально сконструированы.
Критики правы в том, что нельзя настаивать на универсальном мериле для определения зазора между действием и ответным действием и в то же время признавать, что процедура измерения социально конструируется, а решение о том, какую панику следует «разоблачить», постоянно выдавать за политически непредвзятое.
Критика «слева» всякий раз начинается с упоминания исследования Холла и его коллег «Наводя порядок в кризис» (1978) о медийной и политической реакции на уличное насилие, в особенности грабежи, совершаемые чернокожей молодежью. Эта критика противопоставляет предполагаемые теорией стигматизации отдельные, возникающие тут и там моральные паники, обусловленные прихотями моральной инициативы (сатанинские культы на этой неделе, матери-одиночки на следующей), теорией государства, политической идеологией и интересами элит, действующих сообща с тем, чтобы обеспечить гегемонию и контроль над публичной новостной повесткой. Это отнюдь не изолированные, спорадические или внезапные, а предсказуемые переходы от одного очага напряженности к другому; каждое движение патрулируется общими интересами всех сторон.
Для некоторых теорий это скорее последовательность, чем контраст. Дискретная и непредсказуемая моральная паника действительно могла когда-то существовать, но теперь ей на смену пришла обобщенная моральная установка, перманентная моральная паника, опирающаяся на бесшовную паутину социальных тревог. Политический кризис государства переносится на более уязвимые цели, создавая атмосферу враждебности к маргинальным группам и культурной девиантности. Даже самая мимолетная моральная паника преломляет интересы политической и медиаэлит – легитимизацию и отстаивание устойчивых паттернов политики закона и порядка, расизма и таких мер, как массовое лишение свободы[37]. Важность медиа заключается не в роли агитаторов или распространителей моральной паники, а в том, как они воспроизводят и поддерживают господствующую идеологию.
Этот последовательный нарратив – от дискретного к обобщенному, от неустойчивого к постоянному – звучит привлекательно. Но когда все случилось? И в чем именно состоял переход? Тезис Томпсона, к примеру, гласящий, что моральные паники все быстрее сменяют друг друга, не отрицает их непредсказуемости. Его мысль состоит в том, что они носят все более повсеместный характер (паника по поводу жестокого обращения с детьми распространяется на само существование семьи), однако здесь нет никакого сдвига, потому что обращение к повсеместности («дело отнюдь не ограничивается этим») было определяющей чертой понятия.
Понятие «перманентная моральная паника» – не столько преувеличение, сколько оксюморон. По определению, паника является самоограниченной, временной и скачкообразной, это всплеск ярости, который выжигает себя сам. Время от времени выступления, телевизионные документальные фильмы, судебные процессы, парламентские дебаты, заголовки и редакционные статьи сливаются в своеобразном режиме управления информацией и выражения возмущения, который мы называем моральной паникой. Каждое из этих проявлений может опираться на один и тот же пласт политической морали и культурной тревоги и – подобно микросистемам власти Фуко – иметь схожую логику и внутренний ритм. Моральная паника успешна благодаря своей способности находить точки резонанса с более широким кругом тревог. Но любой призыв – это ловкость рук, магия без мага. Моральная паника указывает на преемственность в пространстве
Элемент непредсказуемости следует изучать с двух сторон. Во-первых, почему полномасштабная паника вообще заканчивается? Поначалу моими ответами были только догадки: 1) «естественная история», которая заканчивается выгоранием, скукой, выдыхается и затухает; 2) немного более сложное понятие изменения моды – как стиль одежды, музыкальный вкус; 3) предполагаемая опасность сходит на нет, медиа или блюстители морали кричат «волк» слишком часто, их слова дискредитируются; 4) информация была воспринята, но легко растворилась, что в частной жизни, что в публичном спектакле, – конечный результат, описанный ситуационистами
Непредсказуемость нуждается в тщательной координации. Если идея паники одомашнивается под скучной социологической рубрикой «коллективного поведения», то политическая грань понятия притупляется. В этой традиции моральная паника лишь отражает страхи и опасения, которые являются «частью человеческого состояния» или «чудаковатой стороной человеческой природы» и «действуют вне стабильных, упорядоченных структур общества»[38]. Верно и обратное: без «стабильных, упорядоченных структур» политики, массмедиа, борьбы с преступностью, вероисповедований и организованных религий не может случиться ни одной моральной паники.
МакРобби и Торнтон правы в том, что сегодняшние более изощренные, самоосознательные и фрагментированные медиа делают первоначальную идею скачкообразной («то там, то сям») паники устаревшей[39]. «Паника» – скорее модус репрезентации, в рамках которого до сведения общественности регулярно доводятся будничные события:
Это стандартная реакция, знакомая, порой утомительная, даже нелепая риторика, а не какое-то особенное непредвиденное вмешательство. Моральные паники конструируются изо дня в день и используются политиками для координации согласия, бизнесом для продвижения продаж… и медиа для того, чтобы сделать внутренние дела и социальные вопросы достойными новостей[40].
Но, разумеется, не то чтобы «изо дня в день». Теорию моральной паники действительно стоит пересмотреть, чтобы она соответствовала преломлениям мультимедиированных социальных миров. Но случаются неожиданные, странные и аномальные вещи: убийство Джеймса Балджера не является ни будничным событием, ни знакомой историей. Репертуар медийных и политических дискурсов вынужден разрабатывать специальные конвенции, чтобы перевести аномалии в повседневные и долгосрочные тревоги. При этом они все равно должны оставаться в формате преходящего и скачкообразного – сущности новостей.
Фрагментарное и интегрированное принадлежат друг другу: у моральной паники есть своя внутренняя траектория – микрофизика возмущения, – которая, однако, инициируется и поддерживается более масштабными общественными и политическими силами.