Книги

Личность и общество в анархистском мировоззрении

22
18
20
22
24
26
28
30

Отрицая безличный объективизм, гипертрофированный рационализм традиционного анархизма, указывая на невозможность построить анархизм как «сугубо научное учение», Боровой подчеркивал: «Все «научное», «объективное», рационалистически доказуемое бывает безжалостно попрано, наоборот, остается нетленным все недоказанное и недоказуемое, но субъективно достоверное. В «знании» противоречия недопустимы, вера знает – любые противоречия. Всякое знание может быть опровергнуто, а веру опровергнуть нельзя. И анархизм есть вера. Его нельзя показать ни научными закономерностями, ни рационалистическими выкладками, ни биологическими аналогиями. Его родит жизнь, и для того, в ком он заговорит, он достоверен. (…) И анархизм не чуждается „науки“, и анархизм не презирает формул, но для него они – средство, а не цель». Преодолевая застарелые заблуждения классического анархизма (и отчасти возвращаясь к прозрениям Бакунина), Боровой обновил мировоззренческую, общефилософскую основу анархизма, приводя во взаимное соответствие его цели и теоретическое обоснование.

В противовес известному credo Кропоткина: «Анархия есть миросозерцание, основанное на механическом понимании явлений, охватывающее всю природу, включая сюда и жизнь человеческого общества. Ее метод исследования – метод естественных наук»; Боровой провозглашал: «Свободная философия может говорить лишь о вечном движении. Всякая остановка и самоудовлетворение в пути для нее есть смерть. И анархизм должен смести «законы» и «теории», которые кладут предел его неутолимой жажде отрицания и свободы. Анархизм должен строиться на том свободном, радостном постижении жизни, о котором нам говорит интуитивная философия… Анархизм – неограниченное движение к общественным формам, не знающим насилия. (…) И никакая определенная общественная форма не может дать последнее удовлетворение, за которым нечего желать. (…) Анархизм строится на принципе личности. Эта личность – не рационалистический призрак, но одетый в плоть и кровь, живой, конкретный деятель во всем своеобразии качеств его и устремлений». В этих страстных, афористически чеканных и пламенных строках наиболее ярко и отчетливо выражен разрыв философии Борового (и философии постклассического российского анархизма вообще) с философией Кропоткина: от «научного», позитивистски-просветительского, системно изложенного и «объективистски» обоснованного финалистического анархизма, кладущего в основание своих построений «массу», опирающегося на «индуктивно-дедуктивный метод», свято верующего в прогресс, науку, разум и планирующего «конечный идеал» как заветный и неизбежный пункт прибытия для человечества – к укорененному в экзистенции интуитивистскому анархическому мировоззрению, отказывающемуся от слепой и предательской веры в науку, разум, прогресс, народные массы, ориентированному на борьбу с любыми надличностными «фетишизмами», антифиналистскому и романтическому, опирающемуся на достоинство, бунт и творчество личности, противостоящей трагическому миру.

Почитатель и знаток философии А. Бергсона и приверженец бакунинского примата жизненного творчества над научными абстракциями, Боровой стремился выделить в анархизме ценностное ядро, связать его с философией жизни (жизни спонтанной, творящей и бездонной) и с борьбой революционных синдикалистов. Прежде всего, для Борового анархизм – не только и не столько социальное учение или программа действий (хотя и это также), сколько философское мировоззрение, ставящее в центр человеческую личность, ее свободу и творчество: «Личность есть центр анархического мировоззрения. Полное самоопределение личности, неограниченное выявление ею своих индивидуальных особенностей – таково содержание анархического идеала». А развитие личности, ее борьба с деспотизмом общества за самоосвобождение как основа исторического процесса, также вечны, как и само человечество. Из чего вытекает «мысль о невозможности конечного анархического идеала – центральный мотив моего личного анархического мировоззрения». Значит, анархизм есть не статичное и догматическое учение, а динамическая философия, хотя и пользующаяся услугами науки, но принципиально к науке не сводимая, как не сводимы к науке ни Жизнь, ни Свобода – символы анархической веры. Анархизм для Алексея Алексеевича – «философия пробудившегося человека». Он призван заимствовать лучшее из либерализма (борьба за политическую свободу) и социализма (отстаивание экономического равенства и социальной справедливости), но идет дальше, апеллируя не к политическому «гражданину» (собственнику!) и не к «классу» пролетариев (тождественных в своем равенстве!), но к уникальной и неповторимой личности в ее вечной тяжбе с обществом.

Если в своих ранних сочинениях мыслитель – в духе Штирнера – абсолютно противопоставлял личность и общество и считал задачей анархизма полное обособление и самообеспечение личности, то в своих зрелых книгах «Анархизм», «Личность и общество в анархическом мировоззрении» и рукописях начала 1930-х годов он скорректировал свою позицию, органично сочетая оба потока анархической мысли: персонализм и социализм. Теперь Боровой критиковал как кропоткинский «научный анархо-коммунизм» (по его мнению, недооценивающий роль личности, растворяющий ее в обществе и чересчур идиллически и «финалистски» рисующий перспективы будущей социальной гармонии), так и богемный «абсолютный индивидуализм» Штирнера и Ницше и «неонигилизм» их последователя А.Н. Андреева, стремящийся полностью вырвать личность из общества. По убеждению философа, растворение личности в обществе ведет к деспотизму (ибо в человеке всегда есть нечто, принципиально не редуцируемое к социальности), а отрыв личности от общества – к произволу и тирании (ибо нельзя быть свободным среди рабов). Развивая бакунинскую мысль о человеке, как одновременно «самом социальном и самом индивидуальном из всех существ», Алексей Алексеевич Боровой утверждал, что человеческая личность не может ни полностью уйти из общества, ни полностью примириться с ним, но в вечной борьбе за эмансипацию призвана одновременно совершенствовать общественные формы и вновь и вновь преодолевать и сокрушать их. Эта диалектическая «борьба с культурой за культуру» и есть история человечества с ее неизбывным трагизмом и творческим драматизмом. Презирая «реальную политику» либералов с ее компромиссами и отвергая подстраивание личности под навязанные обществом требования, Боровой, вслед за Ницше, отстаивал бунтарское революционное мировоззрение, гармонизирующее на краткий миг взаимоотношения личности и общества. Обоснование онтологической первичности свободы и личности, доверия к Жизни и недоверия к тотальной экспансии рационализма Алексей Боровой нашел в философии Анри Бергсона. (Кстати, среди теоретиков постклассического российского анархизма было немало и других бергсонианцев: например, И.С. Гроссман-Рощин написал специальное исследование о близости философии Бакунина и Бергсона). Алексей Алексеевич в идеях Бергсона, как он признается в мемуарах, увидел «бунт против „разума“ и философско-исторического оптимизма»: «Обжегшись на „интеллектуализме“, „фатализме“ – именно так был воспринят мной марксизм, – я стал невольно тянуться ко всему, что было „волюнтаризмом“, „динамизмом“, „жизнью“, не отдавая отчета, что я ищу себе союзников. (…) Оттолкнувшись от чуждого мне ницшеанского пессимизма и социальных выводов его философствования, не мирившихся с моим политическим радикализмом, тоже инстинктивно приблизился я к Бергсону, у которого я нашел разрешение моих сомнений. Для моего мироощущения бергсонианство было выходом из тупика, в котором путались „теории прогресса“ (…) Это был прыжок из царства „практики“ в царство „свободы“. (…) Ни до ни после я не испытывал такого восхищения перед чистотой, ясностью, изяществом человеческого мышления. Благородный, подымающий, но не крикливый пафос, всегда адекватный подлинным намерениям автора, внутренняя свобода от догматического шарлатанства, идеальная математическая простота изложения. (…) Немногие, позже ставшие знаменитыми метафоры звучат необходимостью».

Боровому была близка бергсоновская ориентация философствования скорее на искусство, музыку и поэзию, чем на сциентистские образцы. Для Борового, как и для Бергсона, Жизнь, творчество и личность взаимно коррелируются и проявляются друг через друга. Личность – центр мироздания, неделимая на части сущность, действительнейшая действительность, – раскрывается в творчестве. Жизнь – главная метафора, высший арбитр, всеобъемлющая тотальность, первичная реальность, творческий хаос, нечто бездонное, текучее, многообразное, противоречивое, загадочное, динамичное, прекрасное, одушевленное, неисчерпаемое, постигаемое интуитивно, а не рассудочно. Познание отвергает мертвящий диктат науки, акцентировано на непосредственном целостном переживании мира, стирает субъект-объектные оппозиции. Это интуитивное познание выражается поэтически и символически. Социальная жизнь – спонтанна, в центре ее – творцы-производители, трудящиеся, создатели всех ценностей. Эти бергсоновские идеи (в интерпретации «бергсонианской левой» Жоржа Сореля) принимались Боровым безоговорочно и радикализировались в революционно-либертарном духе. Обоснование – в противовес детерминистским и рационалистическим концепциям – спонтанности и иррациональности Жизни и первичной «безосновности» человеческой свободы – наиболее роднит обоих мыслителей, как и примат Жизни над мыслью, чувства над рассудком, действия над теорией.

Однако если философия Бергсона была пронизана слегка завуалированным мистицизмом и спиритуализмом (прямо апеллируя к неоплатоническому «экстазу» и христианскому мистицизму), то Боровой на уровне деклараций был материалистом и категорически отрицал религию как объективацию, догму, фетишистски-авторитарное мышление, не принимал язык религиозных символов и культов. Однако, как всякий поэтический мыслитель и приверженец романтизма, он воспринимал мир мистически: Жизнь для него была открытой тайной, которой он был захвачен и поглощен, постигая сущности, не данные в чувственном опыте («дух времени» или «душу Парижа») через музыку, любовь, революцию, созерцание. Он осознавал дух как единственную творческую реальность. Собственное принятие анархизма он пережил как «обращение» и «откровение» и описал волнующим языком религиозной экзальтации. Понятия «экстаз» и «энтузиазм» – дионисийские и неоплатонические по своей природе, – столь значимые для Бергсона, постоянно встречаются и на страницах сочинений «материалиста» Борового. Тема инерции и творчества или, говоря иначе, «живого и мертвого» («Разговоры о Живом и Мертвом» – одна из главных, так и не завершенных книг Борового), явно или неявно пронизывала всю его философию, выливаясь в ряд фундаментальных оппозиций: «бунтарство – мещанство», «праздник – обыденность», «огненное – холодное», «подъем и спад». Спады в творческом порыве порождают инерцию, смерть, бессмыслицу, застывшую догму (схематизм, мещанство, автоматизм социальной инерции, идеологию, власть и фетишизм), но они снова и снова преодолеваются в бунтарских творческих актах, разобъективирующих отчужденное и возвращающих Жизнь в ее «огненное» состояние. И это тоже вполне в духе мировосприятия Бергсона, говорящего о восходящей, творческой и нисходящей, инертной тенденциях в мировом процессе.

Из творческого хаоса родится порядок и гармония, из бунта и разрушения возникают более совершенные формы человеческой социальности – эти идеи Бергсона были усвоены и усилены Боровым. Жить для него – значит, творить, осуществлять личные усилия, отрицать внешнее принуждение, преодолевать границы в творческом экстазе, низвергать все, довлеющее над личностью и анонимное. Главный императив: быть собой, расширять рамки «человеческого», осуществлять свою личность, бунтуя против всего мертвого и застывшего. Говоря языком другого пламенного философа-романтика, симпатизирующего анархизму, Николая Бердяева: утверждать вместо «Этики Закона» «Этику Творчества». Социальная проекция этих идей, выразившаяся у либерала Бергсона в концепции «открытого и закрытого обществ» и «динамической и статической религий», была более последовательно и радикально развита русским анархистом в форме критики любой власти и принуждения, любых запретов, иерархий, застывших социальных форм и догм.

И французский философ, и его русский почитатель акцентировались на психологии вместо логики, на индивидуальное вместо общего, на процессуальном вместо застывшего. Философия Борового, как и философия Бергсона, устремлена к свободе, творчеству, действию, подчеркивает несводимость духа к материи, человека к природе, личности к обществу, философии к науке, свободы к необходимости, нового к старому. Антиредукционизм, антидетерминизм, холизм, витализм Бергсона стали мощным орудием в анархизме Борового, обосновывая достоинство личности и доверие к спонтанному творчеству Жизни, отвергающему любые оковы власти. При этом, подобно Бергсону и Бакунину, Боровой отрицал вовсе не разум и науку, а рационализм и сциентизм с их экспансией на все сферы культуры, и стремился реабилитировать интуитивное мистическое постижение мира во всей его глубине и полноте.

Боровой отстаивал мысль о том, что личность – не только функция общества или культуры, но и самобытная, самоценная творческая единица, способная через бунт переделывать и общество и культуру. Для Борового, как и для Бергсона, свобода – фундаментальное, основополагающее качество человеческого «я». Свободный акт идет из глубины «я», из цельности личности, противостоит внешней власти, объективациям, детерминации, несвободе. Эта персоналистская антропология и онтология свободы, также как и интуитивистская гносеология, подводят серьезный философский фундамент под анархическое мировоззрение.

Особенно важное значение в бергсонизме Боровой придавал интуитивистскому антирационализму и антисциентизму. «Рационализм» он понимал, в духе Сореля, чрезвычайно широко и комплексно: «как миросозерцание, как культурно-историческое явление, как политическую систему», «культ отвлеченного разума, веру в его верховное знание всех – равно теоретических и практических задач». Сюда входят и прогрессизм, и доктринерство, и «идолопоклонство перед разумом», и представительная парламентская демократия, и культ абстрактного права, и сциентистское «ослепление» современного человечества, и панлогизм Гегеля, и «исторический материализм» Маркса, и экономическая мысль либералов, и идея «абстрактного человека», и многое другое, отрицающее жизнь, личность, свободу и приносящее их на алтарь разнообразных догм, схем, абстракций и «фетишизмов»: «С внешним освобождением он [рационализм. – П. Р.] нес внутреннее рабство – рабство от законов, рабство от теорий, от необходимости, необходимости тех представлений, которые породил он сам. Обещая жизнь, он близил смерть». Рассудочному познанию русский бергсонианец, подобно Бакунину, противопоставлял «интуитивное знание», позволяющее «проникнуть внутрь предмета, постичь жизнь и ее явления в их внутренней глубочайшей сложности». Он справедливо указывал на несоответствие рационализма и сциентизма адогматичному и персоналистическому духу философии анархизма с его доверием к жизни и прославлением спонтанности. Его критика принудительности, авторитарности, антижизненности и бесчеловечности рационализма во многом предваряет соответствующие последующие размышления М. Хайдеггера, М. Хоркхаймера, Т. Адорно, П. Фейерабенда и М. Фуко. Отрицая власть науки над жизнью, слепую веру в прогресс, попытки разума заковать жизнь в свои оковы, Боровой также отрицал притязания интеллигенции стать новым господствующим классом, любые формы эксплуатации и иерархии (включая власть экспертов). Напротив, революционный синдикализм с его динамизмом, революционным творчеством, отказом от «конечной цели», приматом движения над идеологией, тактикой «прямого действия» (исключающей представительство и посредничество), оказывается в философии Борового коррелятом бергсоновского понятия «жизненный порыв» – выражением спонтанного движения самих масс.

Алексей Боровой был одним из наиболее известных в России теоретиков и пропагандистов анархо-синдикализма. Он противопоставил парламентской «реальной политике» и партийным бюрократиям, своекорыстным, бесчеловечным, лицемерным и оторванным от живых людей, революционные самоуправляющиеся профсоюзы рабочих, борющиеся за освобождение личности методами прямого действия. Чуждающееся «теоретических выдумок» рационалистов-интеллектуалов рабочее синдикалистское движение, по убеждению русского мыслителя, есть «текучая работа, своеобразный трудовой поток, не замыкающийся в рамки каких-либо абсолютных теорий, ни раз навсегда установленных методов». Синдикализм для него – «продукт высокого развития производственной техники», выражение творчества «сильного, самостоятельного, способного к личной инициативе работника», созидающего формы и принципы рабочего движения в процессе непосредственной борьбы. Ему противостояли рожденные марксистскими интеллигентами умозрительные представления о «классовом сознании», отчужденные от живой борьбы рабочего класса партийные бюрократические структуры и парламентская тактика: «Рабочий синдикализм… отвергает партии, полагая, что формы рабочего движения, его принципы, его действенные лозунги изготовляются не в лабораториях отдельными избранниками класса, а вырабатываются в процессе самого движения». Рабочее синдикалистское движение освобождает себя от «рационалистических элементов» – руководства теоретиков. Интеллигенции в этом движении отведена лишь «скромная служебная роль».

Обращение к полузабытым и недооцененным в культурном контексте XIX века идеям М.А. Бакунина, которого он считал своим единственным учителем в анархической мысли – еще одна заслуга Борового. Он акцентировал своеобразную «негативную диалектику» Бакунина («творческое разрушение» и «разрушающее созидание» как бунтарскую душу революции), интуитивистские и волюнтаристские идеи («бунт жизни против правления науки», преобладание действия над теорией и целостного постижения мира над дискурсивным), поразительно сближавшие его с Бергсоном, а также отказ великого бунтаря от попыток проектировать «конечный идеал» анархизма (из-за непредсказуемости жизни для мысли и принципиальной открытости и незавершаемости анархизма).

Значительное место в трудах бывшего марксиста Борового занимает полемика против «экономического материализма» Маркса и его эпигонов. Боровой не только не считал науку высшей инстанцией, способной управлять жизнью, но и отказывал марксизму в присваиваемым им статусе строгой «научности», обнаруживая в нем религиозные (недоказуемые, догматические) моменты, критиковал его за пренебрежение личностью, детерминизм, авторитаризм и фатализм. Все это, впрочем, не мешало ему высоко ценить Маркса как ученого и использовать многие идеи из его критики и анализа капитализма.

В своих сочинениях 1920–1930-х годов русский анархист продолжил принципиальную полемику как с теорией «экономического материализма» Маркса, так и с большевистской тоталитарной практикой.

В критике марксизма и большевизма Боровой призвал себе на помощь не только критику Бакуниным «государственного социализма» (пример поразительно точного антиутопического прогноза), но и творчество Федора Достоевского. В книге о нем (над которой он работал в 1920–1935 годах) Боровой мудро вопрошал: «Какой же безграничной наивностью должно казаться нам ожидание столь многих, что в каком-то тридевятом царстве, тридесятом государстве – наступит наконец всеобщее довольство: сомнения будут разрешены, с враждой покончено, люди друг друга обнимут и поймут до конца и пределов не будет ликованию. Трагическое окажется навсегда вычеркнуто из жизни». В эпоху построения «хрустального дворца» и всеобщих официальных восторгов по этому поводу, Алексей Боровой отстаивал право человека на страдание и выступил против иллюзий о «конце истории», даже если бы это был «счастливый конец». В эпоху торжества партийной однозначности, черно-белого видения мира и идеологического диктата Боровой в книге о Достоевском выступил в защиту глубины и сложности человеческого, против любых однозначных ярлыков и формул. В эпоху триумфа «научного» коммунизма Боровой напомнил, вслед за Достоевским, о пределах науки и разума и невозможности для них объять и тем паче определять жизнь. Искания человека вечны. Он не сводим только к набору социальных ролей и функций. Смысл жизни не сводится к сытым радостям мещанина. В эпоху казенного «оптимизма» Боровой, апеллируя к Достоевскому, проповедовал «героический пессимизм»: «С прекращением «классовой войны», с особенной рельефностью выступает биологическая природа человека и психофизическая индивидуальность, человек «сам по себе» станет центральной темой. Сейчас есть человек в кавычках (определение только через социальное), только тогда встанет перед исследователем человек без кавычек».

«Человек без кавычек» – это и есть экзистенция в чистом виде. Там, где человеческая «единица» была признана количественно ничтожной и не заслуживающей внимания перед лицом бесконечных величин, Боровой подчеркивал ее качественную незаменимость и уникальность. И эта качественная определенность, целостность личности – не просто мертвые «измы», догмы, роли и социальные детерминации, даже не отдельные «мысли», но противоречия, муки, живой, не укладываемый в рамки и не объективируемый Дух. А потому: «Наоборот, именно там, где хрустальные дворцы будут тешить изголодавшиеся взоры, где жизнь будет регламентирована по умнейшим человеческим рецептам, именно там-то и заговорят стихии трагизма с невероятной, необычной для нас силой». Ибо жизнь – в движении, истина – всегда личностна, а страдание – неизбежно и порой благотворно. Подлинно человеческие проблемы – экзистенциальные проблемы духа – вечны и не сводимы к социальному. Самое главное в человеке ускользает от определения, не из чего не выводится, по-сартровски утверждал Боровой. Вслед за Достоевским он «устраняет оправдание – рождением, средой, игрой стихий. Личность, ее воля, свобода, сознательность в выборе средств – решающие факторы действия. Никто не может сбросить с себя личную ответственность».

Автор книги о Достоевском с невероятной смелостью писал: «Это – коммунизм, по слову Герцена, „русское самодержавие навыворот“, коммунизм-аракчеевщина, задуманный сверху, проводимый догматически, наивно верящий, что гармония и счастье целого могут быть достигнуты выхолащиванием своеобразия в человеческом, мечтающий о едином, рациональном и стандартном бытии, с предопределением идей, эмоций, устремлений, нетерпимый к самостоятельным исканиям. (…) Коммунизм-пародия, вырастающий не из воли и победы угнетенных, а из мозга доктринера, приносящий реальное в жертву химерам. Человек – мясо, навоз, бескачественная единица, допускающая над собой любые манипуляции».

О чем и о ком эти горькие слова, написанные в середине 1930-х годов? Неужели только о «шигалевщине» у Достоевского? Боровой, не говоря ни слова об СССР, о Сталине и Ленине, рассуждал о личности, жизни, свободе, бросая вызов тоталитаризму с его палачами, цензорами, идеологами и холопами, с его наглой «простотой», которая «хуже воровства».

Та к в ситуации тотального кризиса современной цивилизации (и всех связанных с ней «идеологий») А.А. Боровой предпринял радикальное обновление анархической теории, более соответствующее современному состоянию человечества, смело раздвинул духовные горизонты вольнолюбивой мысли, поставив в центр внимания экзистенциальные проблемы, апеллируя к достоинству и активности личности (но не игнорируя и не идеализируя общество), отбросив сциентистские и прогрессистские предрассудки, сделав шаг к превращению анархизма из идеологии в современную динамичную и богатую живым содержанием философию. Вот почему его наследие имеет далеко не только «антикварную» ценность.

* * *

Имя и наследие Алексея Алексеевича Борового сегодня слишком мало известно в нашей стране и в мире. А между тем Боровой был крупнейшим и оригинальнейшим анархическим мыслителем после П.А. Кропоткина, сумевшим подвергнуть глубокому пересмотру и обновлению самые основы анархического мировоззрения и по-новому подойти к центральной проблеме философии анархизма – проблеме личности. По компетентному мнению известного современного исследователя русского анархизма С.Ф. Ударцева, А.А. Боровой является крупнейшим и наиболее значительным представителем «постклассического анархизма» в России, достойным стоять в одном ряду с Бакуниным, Толстым и Кропоткиным.