Книги

Экспериментальная родина. Разговор с Глебом Павловским

22
18
20
22
24
26
28
30

И. К.: А мама?

Г. П.: Мама Нинель была существо романтичное, любила фантастику, и профессия у нее была редкая – гидрометеоролог. Мать работала на метеостанции в Одессе, в старом доме над морем, похожем на готический замок. Там стояли пахучие палисандровые шкафы и трава по пояс летом грохотала от цикад. Мама много читала мне в детстве, баллады Жуковского и Эдгара По я знал наизусть. Читала «Короля Матиуша» Корчака и «Одиссею». Она меня приохотила к научной фантастике, чего папа не одобрял. Уже в год запуска первого спутника я читал роман Ефремова «Туманность Андромеды».

Мама сформировала во мне жажду к будущему Союза. Она говорила: «Погляди вокруг – мы победили, и это наша страна. И коммунизм тоже победит. Все это завоевал твой дед Костя». Хотя еще много плохих людей, «торгашей» (мать не любила Одессы), неважно – победа будет за нами. Дед Костя, ее отец, был кадровый военный, кавалерист из белорусских крестьян. Он закончил войну в Австрии полковником в штабе генерала Василия Маргелова. В детстве мой рост отмечали карандашом на ножнах его огромной кавалеристской сабли. Он умер еще до моего рождения, и бабушка иногда разрешала мне поиграть его орденами.

К серьезной литературе я шел сквозь сказки и научную фантастику. Мать привила мне неистовую тягу к Гоголю, Эдгару По и Гюго, которых я перечитывал несметное число раз. Потом я долго читал одних фантастов, а большую литературу – лишь если кто-то из фантастов ее рекомендовал. Например, братья Стругацкие как-то назвали Достоевского «отцом фантастики» – я взялся за Достоевского и увлекся. Станислав Лем написал прекрасное эссе на «Доктора Фаустуса» – и тогда я прочел Томаса Манна. А русских классиков я осваивал позже, сидя в тюрьме Бутырки.

И. К.: Я хочу представить тебя в восьмом-девятом классе, с точки зрения мамы и папы – умный, читающий, хорошо учится… Когда они поняли, что ты думаешь по-другому?

Г. П.: Родители долго ничего не замечали. Мать в 1962-м родила долгожданную позднюю дочь Катю и ушла в заботы о ней. Отец считал мой интерес к политике мальчишеством. Он расстроился, узнав, что математика с физикой меня не влекут и архитектором я не стану.

Лет с двенадцати я пробовал бунтовать, еще не зная, чего хочу. Делал странные вещи. Тогда еще был жив Джон Кеннеди, мама говорила: «Ах, какой красивый мужчина!» Она его противопоставляла увальню Хрущеву, которого презирала как офицерская дочь. Все это кончилось эксцессом – моим с Раей, тогдашней подружкой и, по мнению обеих семей, суженой мне невестой. Рая заставила меня прочесть книгу «Капитан Сорвиголова» и сама была сорвиголова, тогда уже сексуальная. Так ради подруги я сочинил первую в жизни листовку!

Дело было в пятом классе. 1963 год, Одесса, весна, гормоны, каникулы. Мы пошли гулять на одесский почтамт, который только открыли, – после войны он двадцать лет простоял в руинах. Я взял из стопки бланк телеграммы и крупно начертил ГОЛОСУЙТЕ ЗА ДЖОНА КЕННЕДИ – но что дальше? Подруга благоразумно отбежала в сторонку и издали воодушевляла меня, требуя большего. Вымазав листовку клеем, стоявшим на стойках, я прильнул к даме в шикарном пальто. Это белое, очень ворсистое пальто и теперь у меня перед глазами. Маленький негодяй наклеил листовку на спину женщине, прямо на белоснежный ворс… Громкие вопли «Мальчик! Мальчик!» ударили по ушам, когда мы с Раей уже выскочили на Садовую. На счастье, вблизи был многолюдный Новый рынок, и мы затерялись в толпе. А если б догнали, моя жизнь повернулась бы иначе. За листовки в 1963 году не похвалят – в центре Одессы призыв голосовать за президента США? Вылетел бы из школы со свистом, отец потерял бы работу. Уверен, что случай на почтамте попал в сводку КГБ, и где-то в одесских архивах та листовка лежит по сей день. Но нас не догнали. И не дознались потом – Рая не выдала.

И. К.: Какие были отношения с родителями после того, когда ты поехал в Москву, после того, когда ты попал в тюрьму?

Г. П.: В университете полоса конфликтов с отцом перешла в войну. Моих гуманитарных порывов он не принял. Его позиция была строга: сын, где твоя политическая программа? Есть – расскажи мне, иди и борись. Погибнешь, говорил он, – буду носить цветы на твою могилу. Но у тебя же нет никакой программы! Ты просто играешь с огнем, а я потеряю работу.

И. К.: А у тебя было чувство вины, что ты испортил ему жизнь?

Г. П.: Чувство ответственности в двадцать лет у меня развито было слабо. В конце концов, я считал: он мой отец, и я вправе пойти дальше него. Но я не был одержимый радикал, было чувство укорененности, которым я обязан семье. У меня в те годы появилась дворянская заносчивость, я стал крайне высокомерным мальчиком. Чуть что, меня охватывала слепая ярость.

И. К.: А отношения с матерью?

Г. П.: В моей войне мать не стала на мою сторону, как я хотел. Метеостанцию сократили. Потеряв работу, она сосредоточилась на долгожданной дочери Кате. Она долго прятала в себе травму послевоенной девушки, которой следовало при первой возможности выйти замуж. И знала, что если не родит папе мальчика, то потеряет мужа. В те годы обыкновенная история. Я ее горя не чувствовал, пока рос, но после из нее это вырвалось. Боюсь, и во мне она видела копию отца. На годы мы потеряли друг друга, и отношения восстановились, когда я уже был в тюрьме и ссылке.

Но ведь у отца с матерью выбора действительно не было, верней, он был опасной роскошью. В сороковые люди выживали в мейнстриме, который ничего им не обещал в будущем, но ясно указывал, где черта. Выбирать было самым опасным делом. Все двигались с осторожностью, нащупывая границы мейнстрима. В спорах со мной отец часто повторял: выбора нет и не будет. Система порочна, но воевать с ней нельзя – ты просто станешь добычей. Потому надо «устроиться», то есть мимикрировать. Помогу тебе поступить на архитектурный – там деньги, карьера. Захочешь читать запрещенные книги, будешь покупать у моряков. Я зло на него кидался, мы подолгу не разговаривали. Наконец они с матерью развелись, и та уехала в Херсон к бабушке. Только мой арест и ссылка впоследствии их всех примирят со мной.

И. К.: А тебе повезло родиться во время, когда казалось, что выбор есть?

Г. П.: Да, 1968 год открыл мне целый мир выбора. Радость конца школы совпала с волной свободы, катившейся по планете, от Варшавы и Праги до Парижа и Вудстока. Теперь я знал, что все решаю только я сам, а не семья и не государство. Свобода выбора и достаточность сил для него мощное, почти физическое переживание. Меня захватило мессианское время Шестьдесят Восьмого. Дистанция между личной жизнью и мировой историей исчезла. Все происходившее в XIX и ХХ веке стало мне равноблизким. Жертвы Сталина, жертвы погромов и жертвы войны равно требовали отмщения, а кто не чувствовал того же, что я, казались картонными. И Одесса вдруг стала значительной. Мое время 1960-х было на излете той интеллектуально блистательной Одессы XX века.

У меня была теория насчет Одессы, живущей циклами, я даже писал о ней курсовую. Листая старые журналы, я видел, что город прошел эпохи взлета, и за каждой были десятилетия скуки. Имперский взлет 1820-х, эпоха Пушкина и де Ришелье. Рядом Херсон, тогда недавний плацдарм замыслов графа Потемкина о средиземноморской России с выходом на Балканы. Как вдруг – ничего: к середине XIX века Одесса затихла, город обмер. Но с 1870-х взлет, и Одесса в центре общественного циклона империи. Здесь зародился сам народнический террор, и интеллигент, отказываясь быть рабом, стал отстреливаться при арестах… На витке экспансии Одесса теряет ярких людей, те разъезжаются, а город заполняют чиновники и слобожане. Но как только их дети получают образование, жди новый взлет. Таких циклов несколько, последний после войны, и его люди учили меня.

Одесса – русская окраина. За последней трамвайной остановкой мой город кончался и была степь. Я нашел в Одессе абсолютный город Борхеса, фронтир истории, – и вышел, как думалось, отрабатывать ее будущие варианты.

II